Изменить стиль страницы

Царевна почувствовала себя снова между двух огней, но не выдала своей тревоги: ей помогли коварство и лживость, приобретенные в Риме.

— Тем более, ваше высокопреосвященство, — заметила она с искренней радостью, — это дает нам больше надежд на союз с Москвой против турок, как этого прежде всего угодно достигнуть его святейшеству.

Бонумбре, прищурив глаза, испытующе посмотрел на греческую принцессу. Он не понимал, действительно ли она не разбирается в том, о чем говорит, или намеренно изображает наивную девочку.

— Вы принцесса, — сказал он, — забыли о пользах для святой римской церкви…

— Простите, ваше высокопреосвященство, — перебила его царевна, — вы забыли, как во Пскове не только простой народ, но купцы и даже бояре смотрели на вас, на святое распятие и непочитание вами икон. Я боюсь, ваше высокопреосвященство, что если бы вы не приложились к чтимой ими иконе, то они могли бы напасть на нас с оружием. Как бы мы тогда исполнили тайные поручения его святейшества папы?

Архиепископ Бонумбре ничего не ответил, что-то усиленно обдумывая.

— Его святейшество в беседе со мной, — продолжала царевна, — изволил рассказать мне анекдот о ночной кукушке и заверил, что, снискав любовь мужа, я преуспею в делах более, чем убеждения и красноречие самых умных послов.

Тонкие губы Бонумбре искривились улыбкой.

— Его святейшество в сем разумеет более, чем я, — сказал легат, — и я думаю, что он и более прав, чем я. Впрочем, во всем этом мы вскоре убедимся сами. «Festina lente»,[60] говорили древние. Что же касается меня, то я буду дневной кукушкой и завяжу необходимые нам связи среди русского духовенства, князей и боярства. Если не удастся союз против турок, может быть нам удастся влиять на русскую церковь через ее служителей.

Некоторое время собеседники ехали молча, потом снова заговорил посол папы Антонио Бонумбре.

— Надеюсь, мы поняли друг друга, — сказал он, — цель у нас одна, хотя средства разные, но пользоваться ими нужно одинаково тайно…

Царевна почувствовала, что разговор окончен. Она приказала остановить караван. Архиепископ Антонио, благословив свою духовную дочь, вышел из ее кареты.

Слухи о приезде царевны и о дорожных происшествиях, опережая ее поезд, катились по всей Руси, но к Москве приходили в первую очередь. Передавали о том или ином прежде всего гонцы и вестники, а также и случайные люди, и, наконец, просто вести всякие переметывались от села к селу, от города к городу.

Собирая все это вместе и выбирая достоверное, дьяк Федор Васильевич ежедневно докладывал по утрам государю. Сведения были о Пскове теперь уже с приезда царевны и до выезда ее к Новгороду.

— И перед царевной, баишь, легатус все время распятие по латыньскому обычаю носит? — переспрашивал великий князь. — А что народ-то?

— В смущении, государь. Черные же люди и сироты ропщут…

— А царевна?

— Бают, — отвечал Федор Васильевич, — крестится по-православному. К иконам прикладывается, даже самого легатуса, архиепископа Бонумбре, приложиться к Пречистой понудила. Народ-то, бают, был ею доволен вельми!..

— А Иван-то Фрязин двурушничает?

— Даже по-латыньски крестом собя знаменует.

— Гадина, — молвил великий князь, — и нашим и вашим, где больше дадут…

Выспросив все подробности, великий князь после некоторого раздумья сказал:

— Мыслю яз, что и царевна едет к нам не без папского наказу, не без лести ко мне. Хитра, вижу, в лести-то. Токмо ей неминуемо выбирать придется, которому престолу служить.

— Истинно, государь, — согласился дьяк Курицын, — заведет семью свою с тобой, так все в пользу общую будет, а папа сюды рук не дотянет. Живя же за тобой, не прогадает. Видать, она сама разуметь уже сие начинает…

— А ежели душа ее к латыньству лежит…

— И, государь, — возразил дьяк, — у таких девок так бывает: кто ее взял, в его веру и пойдет, токмо бы власть да жить бы всласть…

Постучав, вошел дворецкий и молвил:

— Прости, государь. Вестник тайно из Новагорода пригнал…

— Кто?

— Афанасий Братилов, златокузнец от Федорова Ручья. Вести для тобя есть, баит, спешные. Тут он, в сенцах. Впущать к тобе?

— Веди сюды…

Снова предстал перед государем давний знакомец его Афанасий, худощавый и жилистый мужик с суровым лицом. Истово перекрестясь на иконы, поклонился он великому князю и сказал:

— Будь здрав, государь. Челом тобе бью вестьми тайными…

— Сказывай, Афанасий, — приветливо молвил Иван Васильевич, — сказывай…

— Октября двадцать пятого, государь, накануне великомученика Димитрия солунского, — начал Братилов, — приехала с караваном своим к Новугороду невеста твоя, чаревна гречкой земли, со владыкой латыньским, Антоном звать. Владыка же в одеянии червленом, и куколь на нем червленый, и перстатки червленые на руках, якобы руки его в крови. А перед ним несут большое распятие, из серебра литое, позлащенное сверху. Новгород встретил их честью великой, и дары давали великие владыка наш Феофил, Господа и все люди новгородские и царевне и легату папскому.

— А в народе-то что баили? — спросил великий князь.

— Смятение, государь, в народе-то. Особливо, когда Антон-то никого из толмачей русских не принял, а захотел токмо мниха латыньского из черкви, которая на Немечком гостином дворе. После же пошли у владыки Феофила с Антоном и чаревной совещанья таимны, а из бояр были одни Боречкие…

Иван Васильевич сдвинул брови и перебил речь Афанасия:

— А пошто от сего смятение?

— По то, государь, что всем нам ведомо, отеч Феофил-то договор ранее писал с Казимиром, а Боречкие все за союз с латыньством и все против Москвы.

— Чего же народ страшится?

— Бают, чаревну-де опутают. А иные бают, может, чаревна-то с обманом за государя идет, дабы ересь Исидорову на Руси сеять…

— Когда же царевна отъезжает из Новагорода?

— Чаревна поспешает к одиннадчатому ноябрю, дабы до Филиппова заговенья на Москве быть. Я их на три дня опередил. Владыка наш Феофил на том пред чаревной настаивал. На Руси-де постом не венчают. Не успеет, так до самого Рожества в девках на Москве просидит…

— Ишь борзо время-то бежит, — слегка изменившимся голосом проговорил государь, — значит, через один-два дни она сюды будет…

— Да, государь, — подтвердил Афанасий Братилов.

Вдруг сжалось от боли сердце великого князя, и привиделся ему ранний рассвет, и Дарьюшка, прощаясь, стоит, а он, государь, на коленях, в ногах ее плачет.

Закружилась голова его, и бледность покрыла щеки.

— Идите, — говорит он спокойно, — позову после…

Все вышли, и, когда затворилась дверь, Иван Васильевич беспомощно пал головой на стол и беззвучно зарыдал. Как в сказке многоцветной и радостной, среди цветов, под пение птиц в весенних рощах, замелькали хороводами в душе его дни любви их с Дарьюшкой, все на миг осветившие радостью и тут же утонувшие в горести неизбывной. Чуть вот сверкают еще где-то осколки радуги, поет еще где-то в сердце ликующая песнь о счастье, и вновь — тьма, холод и пустота кругом.

— Дарьюшка, свет мой солнечный, — шепчет Иван Васильевич. — Душа моя чистая…

Превозмогает боль нестерпимую он и, шатаясь на ослабших ногах, медленно идет вдоль покоев к окну.

вернуться

60

«Спеши медленно».