Июня в тринадцатый день началось это. В шестом часу поднялась внезапно черной горой туча, зловещая темнотой своей. Начала, крутясь вся внутри, шириться и ввысь расти, страшно так клонясь то влево, то вправо.
Ужаснулись все люди, что на площадях и на улицах были, от явления невиданного и замерли сразу, когда этот столб, крутясь, в тишине тихой пошел прямо на Москву. Померк ясный день, и в тот же миг загудела, зашумела буря грозная. Бегут люди в страхе и отчаянии, кричат, не зная, куда деться во тьме кромешной. Кругом же вихри беспрестанно кружатся, глаза песком и пылью слепят…
Только недолго все так было. Туча эта пречудная и грозная быстро пронеслась над Москвой и сгинула где-то за лесами окружными, не разразившись ни дождем, ни градом, ни громом небесным. И стало вдруг так светло и тихо, что страшней бури это показалось. Говорить даже громко люди боялись, и никто не знал, что далее теперь последует. И на другой день та же тишина великая все время стояла, даже нигде на деревьях листок не дрогнул, и пыль с сухой земли не подымалась, а, чуть взбившись под ногами, тут же снова ложилась…
После же вечерни начала вдруг выползать из-за края земли новая туча, еще черней и грозней, чем вчерашняя. Как море кипящее, она на град обрушилась с бурей, дождем и вихрями водяными, затемнив совсем божий свет.
От грома превеликого глушило людей, и сама земля содрогалась, а молния такая была, что церкви и хоромы будто пламенем среди грозной тьмы вдруг охватило. Бурей срывало крыши с церквей и хором, ломало верхи их, разметывало заборы, избы, хлевы и сараи, а доски и обломки, словно перья, по воздуху в разные стороны разносило. В лесах целыми десятинами шел бурелом, обламывая верхушки и сучья, ломая стволы пополам. Немало побило скота и птицы в этой грозе страшной, и многих людей ушибло, а иных и насмерть убило.
До полуночи гроза продолжалась и вдруг стихла: прекратились блистания молнии, смолк гром оглушающий, небо враз очистилось, и звезды на нем, как лампады кроткие, засияли, и опять тишина мертвая кругом наступила…
Трое суток тишина непонятная длилась, и люди притихли совсем за это время, даже и пьянства нигде не стало, да и церкви совсем опустели.
Забился народ в жилища свои, как в норы, и с трепетом ждал худшего и горшего.
Замерло все и в княжих хоромах, затаилось. Смеха нигде не слышно, говорят тихо, с опаской, а в крестовой и во всех покоях пред иконами лампады и свечи неугасимо теплятся. Ждут все, что скоро затмение будет…
Шестнадцатого же июня, в пятницу, снова ужас охватил Москву. С самого утра, лишь солнце поднялось над городом, затаились все люди и в Кремле и в посадах. Только князь Иван и Курицын ежечасно выходили на гульбища княжих хором с кусочками закопченной на свечке слюды и с тревогой взглядывали на сияющее светило. Ждали всё, когда же солнце начнет утопать во мраке, но до двух часов дня ничего не заметили. Стоит день как день, жаркий и светлый, а на небе ни единого облачка. Вдруг, когда они были в покоях, как-то сразу сереть начало, и откуда-то холодком повеяло.
Бросились Иван, Курицын и Юрий на гульбища, а там еще приметней, как меркнет день и холодеет.
— Словно вечереет, — молвил Иван с волнением, — или тучка нашла, а ведь нигде и самой малой тучки нет…
Он жадно приник глазами к закопченной слюде и воскликнул:
— Глядите, глядите! Ущербилось солнце-то! Как месяц, ущербилось…
— Истинно, — отвечают враз Юрий и Курицын, — на глазах гибнет.
Вдруг снизу, со двора, донесся жалобный старушечий голос:
— Саввушка, батюшка, не гляди ты! Грех-то какой! Не гляди на тайны-то божии…
Иван оторвался от слюды и увидел среди пустого княжого двора одного только Саввушку, молодого конника из княжой стражи.
Саввушка держал в руках платок из тонкого полотна и глядел сквозь него на солнце.
— Глядите, что он придумал! — воскликнул Иван и перегнувшись через перила гульбищ, закричал:
— Саввушка! Иди сюда, в слюду погляди!..
Юрий, осмотрев двор, улицы и площади, с изумлением промолвил:
— Иване! Федор Василич! Москва-то словно вымерла — живой души нигде не видать!
— Схоронились все в избах да в хоромах, — сказал Курицын, усмехаясь, — за грех ведь на солнце-то глядеть почитают.
— А темнеет еще более, — заметил Иван, — и холодеет!
Взглянули опять они на солнце сквозь закопченную слюду, а оно уж серпом делается.
Заскрипели внизу ступени — вбежал на гульбища Саввушка.
— Будь здрав, государь! — воскликнул он, слегка запыхавшись. — Звал мя?
— Погляди на солнышко-то сквозь копоть, — сказал Иван, протягивая Саввушке слюду, — токмо копоти не сотри, за самой конец доржи.
Саввушка быстро схватил слюду и, взглянув на солнце, вскрикнул:
— Нача солнце гибнути! Яко полумесяц уж содеялось…
Испугался он и торопливо возвратил слюду Ивану.
— Страх меня берет, — тихо сказал он, но Иван не слушал его и, не отрываясь, смотрел на затмение.
Вот солнце совсем серпиком узким стало, и серпик этот становится все уже и уже, словно молодой месяц пяти дней. Но на том тень зарубила и куда-то вбок пошла. Посветлело все, а сумерки, будто дым, собираются и тоже куда-то совсем незаметно уходят. Теплеет быстро, припекать даже начинает…
К четвертому же часу солнышко целым кружком, как прежде, засияло, а на дворы, на улицы и площади народ повалил, шум, крики пошли…
Иван посмотрел на Саввушку. Тот еще стоял взволнованный и о чем-то сосредоточенно думал. Потом взглянул на Ивана, радостно воскликнул:
— Вот те и конец света! Просчитались попы-то, государь!
В самом начале августа, на медовый спас, когда только что Москва успокоилась и закончила исправление разрушений всяких после бурь и вихрей, новая гроза над градом стольным нависла.
Прибыли в ночь пред рассветом вестники из Рязанской земли с недоброй вестью.
— К самому Переяславлю Рязанскому,[169] — доложили они государю с трепетом, — пришел со всей силой своей безбожный Ахмат, царь Золотыя Орды.
Осадил град, стоит под ним второй день, а татары его поганые жгут и грабят всю округу… Встревожился, всполошился Василий Васильевич и отпустил враз вестников на отдых. Бледный, молча сидел и юный соправитель его. Ясно было Ивану, что тут не обошлось без короля польского и пособников его в Новгороде, а может быть, и свои удельные в тот же круг включены. Словно угадав мысли Ивана, заговорил Василий Васильевич:
— Иване, не просто сие. Ведаю яз татар-то хорошо. Ране набегали они токмо для-ради грабежа и полона. В сем главная пожива их, ибо ни Поле, ни ясак, ни даже дани-выходы им того не дают, что рати и грабежи…
Василий Васильевич вздохнул и, перекрестившись, продолжал:
— Мыслю, Ахмат-то о Москве думает, раз сам на Русь пошел и Сарай[170] свой за спиной оставил с эмирами. Не боится, знать, что те могут его скинуть с царства-то. Окреп, знать, он вельми…
Слова эти, словно светом, осветили Ивана.
— Государь, — воскликнул он радостно, — уразумел яз, как Орду нам погубить! Улусы ее друг на друга подымать надобно. Но сие враз не содеешь.
Днесь же надобно и пути все на Москву поганым пресекать.
— Добре, — согласился Василий Васильевич. — Разумен ты, Иване. Не мыслил яз об улусах, а ныне, после слов твоих, мнится мне, сам сие придумал — так все ясно и просто стало…
Помолчав немного, он заговорил снова:
— Верно, надобно нам не токмо татар татарами бить на ратном поле, а и эмиров в Орде, как собак, стрелять! Ну, Иване, созывай думу думати воевод и бояр, сам уж ты все суди и ряди…
Военный совет длился долго, и, как всегда, молодой государь Иван больше молчал и слушал, задавая иногда вопросы. Иногда он просил подробных разъяснений. Любил он военные споры, но и тут только задавал вопросы той и другой стороне, не высказывая своих мнений, дабы не соглашались воеводы с ним лишь в угоду ему, а делу во вред.