И ему, все-таки, удалось направить полет не прямо к земле, но чуть в сторону — он знал, что с каждым отчаянным взмахом крыльев преодолевает огромные расстояния, он разрывается его плоть, но, все-таки, он еще боролся, он взвился в небо над Серыми горами, и гномы-дозорные, которые следили за окрестностями из сторожевых башенок, прорубленных на вершинах некоторых скал, видели небывалую, ярчайшую комету, которая стремительно летела по небу запада и на восток — комету, вокруг которой клубилась тьма, и из которой сыпались серебристые звездные искры. Упоминание об этой ночи можно найти в хрониках Казадского царства, сразу же после полных горькой печали строк о том, как пытались они прорваться на помощь к Эрегиону, как полчища троллей во главе с Барлогами, сдерживали их у Западных ворот…

* * *

Теперь представьте себе чудеснейший и благоуханный тепло-прохладный день апреля в дубраве… Ах, я, к сожалению, уверен, что читающий эти строки, никогда, никогда не видел столь прекрасного леса (ну, разве что в снах — в самых счастливых и светлых, и теперь уж, к сожалению, должно быть, почти позабытых). Такие сады не растут больше, и не люди, ни даже эльфы не могут их растить. Попытайтесь увидеть хоть блеклую тень того, что даже самый искусных мастер пера может выразить лишь поверхностно. Представьте живой сад, где каждая веточка, каждый листик не только увиты сиянием небес, но и собственным, исходящим из глубин сиянием, радуют глаз! Да что там радуют!.. Вспомни-ка, как ты во дни юности своей был влюблен, вспомни, как ходил с этим милым образом дни и ночи, какой восторг одно воспоминание об этой родной, нежной душе приносило — представь же, что ты в объятиях этой любящей души, что ты в бесконечном, райском парении, представь, что самая светлая из твоих грез свершилась — и вы, слитые в единую душу… да что говорить — можно ли описать рай?! Может ли страдалец описать рай?!.. О небо, небо — я стараюсь, и если вы представили такое дивное состояние (а это почти невозможно представить — для этого надо над миром вознестись), если вы, все-таки, представили это, так это и даст вам представление о той апрельской дубраве…

Быть может, я и не стал бы говорить об этом, несомненном одном из прекраснейших мест в тогдашнем Среднеземье, если бы в одно апрельское утро там не открылись в одно и тоже мгновенье десять пар глаз. И… о ужас! Вместо красы невиданной, вместо восторга, увидели они нечто настолько уродливое, что каждый из них, несмотря на то, что привык ко всяким ужасам, не мог сдержать испуганного или гневного крика. Они видели мрачнейшие сцепления теней, они видели провалы в пустоту, которые, словно слизкие пасти двигались, жаждали их поглотить. Еще, временами, надвигались некие дрожащие призраки, которые, казалось, хотели что-то сказать, но разрывались — а над всем этим рывками перетекала слизкая, серая жуть, из которой один за другим, безудержно вырывались страстные удары ветра; а еще, среди провалов в пустоту, проносились скопища снежинок, но тоже призрачные, растворяющиеся — слышалось изодранные вековечной мукой стоны, однако, были эти стоны такие невнятные, такие расплывчатые, что, казалось, что и вовсе их нет — и от всего этого безысходного мрака забиралась в души злоба, и подпитывалось чем-то, и невыносимо тяжко было сдерживать порывы ярости, которые били откуда-то изнутри, подобно раскаленным, огневым струям…

А на самом то деле все вокруг сияло весною; да — действительно были тени, но это были чудесные, таинственные тени, которые таят в себе прохладу девичьих объятий, которые окружены той светоносной аурой, которая живительно холодит возле чистейших родников. И настоящий родник — чистейший, блещущей на солнце жилой, весело звеня, танцевал по земле, среди покатых камешков — он вливался в жилу гораздо большую, но не менее чистую, не менее прекрасную, которая с пением выходила из причудливо-сказочного полотна теней и света глубин дубравы. И вовсе не призрачные снежинки вокруг них кружили, но яркие, звонкоголосые птицы, которые, хоть и чувствовали исходящую от них тьму, все-таки не спешили улететь, но пытались исцелить их своих весенним, любвеобильным пением. И, несмотря на то, что, как уже было сказано, все в окружении их было наполнено чудеснейшей, влюбленной жизнью, была еще и жизнь столь ярко выраженная и разумная, что ее нельзя было отличить от жизни людской или эльфийской, и это несмотря на то, что принадлежала она созданиям совсем на них не похожих. Больше всего эти прекрасные создания были похожи на энтов, но, все же, энты имеют многие схожие черты с теми же людьми или эльфами — так у энтов есть две главные ветви — руки, два отростка из плотно переплетенных ветвей — это ноги; их ствол, в верхней своей части утолщается, образуя поросшую ветвями голову… Эти же создания… Представьте себе деревья, более близкие к форме и духу деревьев, нежели сами деревья… Трудновато себе такое представить, не так ли? Тем не менее, именно такими были жены энтов, которые и разводили эти сады, которые стояли теперь перед братьями. Эта большая, если так можно выразиться, древесность, выражалась в необычайной стройности, гибкостью, устремленностью вверх, и, вместе с тем — нераздельной связью с землею. На женах не было каких утолщений обозначающих голову, или же какие-либо органы — чем выше, тем тоньше, изящнее становились ветви, и, наконец, они сливались с воздухом, уходили, казалось, в самое небо. Что же касается их связи с землею, то тут они уходили в нее корнями, и передвижении взрыхляли — именно взрыхляли, словно дождевые черви, или, скорее, любящие руки, а не разрывали, как делает это плуг. Как уже говорилось, на них не было видно каких-либо органов; гладкие, устремленные к бесконечному росту стволы представляли собой единое целое. Что касается украшений, то их не было, да и не нужны были никакие украшения — ибо любящая природа постаралась украсить своих любимых дочерей так, как никто бы не смог — это были россыпи сияющих ягод на ветвях, это были венки из живых цветов и листьев, которые сливались в единое целое с плотью. Каждое их движенье ласкало той плавностью, которая видна в ветвях качающихся на ветру; и главное отличие этих звуков от лиственного шелеста было в том. что в них был некий разум мысли, и лился он не из одной только их кроны, но из всего тела. На самом деле, они пели песнь, которая приходила братьям в виде не совсем понятных, с трудом прорывающихся через всякие ужасы видений:

— День за днем восходит солнце,
А за ним приходит ночь,
Солнце — сфер иных оконце,
Солнце может нам помочь.
Солнце травы прорастает,
Солнце двигает ключи,
Солнце среди крон мерцает,
Ну, а в сказочной ночи…
А в ночи — ветров забвенье,
Тихий шелест, нежный стон,
Мерное ветвей движенье,
Безграничной ночи сон.
После яркого взрастанья,
Грезы, шепоты во сне,
Звезды полные мечтанья,
Тени на ручьистом дне…
Вновь заря нам шлет приветы,
День восходит и поет,
Рады братья, сестры свету,
И печаль в душе живет.

Это пение, которое привело бы эльфа к слезам умиления, а человека — в неизъяснимый творческий восторг — это пение не вырвало из братьев ничего, кроме гневного и мучительного вопля. Они и до этого казались в окружении весны ужасающими провалами в бездну, теперь это чувствие только усилилось — все они смертельно побледнели, задрожали, покрылись испаринами, вокруг них клубилась тьма, из глубин же их очей проступала чернота, которая сродни была очам вороньим. Все они настолько были иссушены духовными терзаньями, что больше всего напоминали ссохшихся мумий, и удивительно было только то, как это они в состоянии двигаться. А на из бледных руках, время от времени, как следы от душевных мук выступали жилы. На указательных пальцах ослепительными ободками чернели кольца — казалось, что — это тоже жуткие, обращенные в ничто очи. Когда братья начинали говорить, то нельзя было слышать их обрывистые, словно из небытия прорывающиеся голоса — даже не разобрать было, кто говорит — каждое слово надломленное, мукой искореженное, холодом запредельным сцепленное — эти слова, судорожно тесня друг друга, наползали: