Еще с самого начала, и, быть может, против своей воли, Альфонсо внимательно, с огромным напряжением, вслушивался в каждое его слово — да, он не надрывался больше с воплем: "Нэдия!" — он по прежнему, до треска впивался в древесную кору, по прежнему кровь струилась из под его надломанных ногтей — но он уже не шевелился, он полностью погрузился в чувствие Вэллиата. В Альфонсо стремительно нарастал мрак — как уже говорилось, с перстнем на пальце, всякое доброе чувство ежели и приходило, то приходило с пронзительной мукой, с долгою борьбою — напротив, стоило только дать хоть какую-то, хоть самую маленькую слабину, лишь только допустить в сердце даже самый малый отблеск злого чувства, так все — дороги назад уже не было. Ежели вспомнить, какой пылкой была натура Альфонсо, то ничего удивительного не было в том что он сразу же и полностью поглотился этим пронзительным, злобным чувством. И даже не было какой-либо логичной основы в том, что он чувствовал — от только твердо был уверен, что прав. И вот он перехватил за шею Вэллиата, вот приблизил к нему свой, искаженный злой, жуткий лик, прорычал:

— Умереть, значит, хочешь?! Ну, говори?!!

— А-а-а!!! — бешено завопил Вэллиат, из всех сил дернулся — тогда что-то хрустнуло в его шее — однако, он еще был жив, он еще страдал. — Нет, нет, нет! — зачастил несчастный. — Что это ты задумал, Альфонсо? Я и не знаю, что это такое из меня вырвалось, я вовсе не хочу… Умирать?!!.. Да это же жуть какая! Самое жуткое, что только может статься — это вот взять и умереть… Смерть- мрак. Да — я несчастен был — вся жизнь моя — мука, но лучше любые муки, чем небытие. Альфонсо, Альфонсо — что ж ты на меня так смотришь — у тебя же глаза как угли прожигающие! Ты же и на человека сейчас не похож, Альфонсо… Нет, нет, нет — не могу я на тебя глядеть!.. Это ж задуть… Шея болит — так сильно болит — ломит — такая хрупкая шея — такая хрупкая жизнь. Брат, брат мой милый, пожалуйста отпусти шею — такая хрупкая жизнь то. Жизнь — как чаша из хрусталя тончайшего — не дави, братец ты мой…

Постепенно, из надрывного его голос стал стонущим, молящим, жалобным, а когда он произнес этот «братец», то что-то даже затронуло сердце Альфонсо, и, кто знает — быть может, он и отпустил бы его, и прошел бы, и забылся в числе иных этот яростный приступ, но тут Вэллиат перехватил его у запястья, и попытался оттянуть руки Альфонсо от своей уже истерзанной шеи. Конечно, такая попытка была обречена, и Альфонсо, когда ему попытались сопротивляться, только сильный приступ ярости испытал. И тогда он из всех сил сжал свои руки — шея несчастного затрещала и переломилась. В одно мгновенье, его очи полыхнули с такой силой, с какой никогда до этого не полыхали — казалось, в одно мгновенье, уже перед неизбежным забвеньем, он всеми силами души своей пытался высказать то, что должен был бы до своей старости. Ведь он никогда и не любил, никогда не сочинял стихов, что, однако, не значит, что он был обделен этими дарами — просто не доводилось, просто болью и страхом это было сжато. Зато теперь вот он почувствовал, что — это могло бы быть; ему даже показалось, что возлюбленную свою увидел. Что было с его духом дальше — о том уж не мне судить, земной его путь был окончен. Очи вспыхнули так, что Альфонсо вскрикнул с жалостью, и с неожиданно нахлынувшим отвращеньем к самому себе, выпустил Вэллиата. А у того очи уже потухли, стали чем-то невыразительным, бледным, холодным. Он рухнул с таким зловещим, сухим потрескиванием, с которым падает разве что давно истлевший скелет. Он повалился и все его конечности вывернулись под такими неестественными, изломанными углами, что даже и смотреть то на него было больно — и удивительным казалось, как это он не переломился, в мрак не обратился — да разве же может что-то настолько надрывное, чуждое жизни оставаться в этом мире? Он был мертв, но от него веяло жутью, иссушенный лик еще сильнее обтянулся кожей, мертвенно посинел, от всего тела веяло холодом гробницы. Но вот раздался сухой и затяжной, беспрерывный треск, и в воздухе вокруг него словно крылья тьмы расправились. Недавно здесь все сияло, и даже радовали глаз гармонией, теперь все, словно жалами, пронзалось мраком. Тяжело завыл леденящий северный ветер…

Робин закрыл око, и зашептал — постепенно переходя в крик, чтобы только перекричать этот, все нарастающий вой мертвого ветра:

— Ах, судьбы, судьбы одиноких,
Печальней судеб не найти,
Среди полей — полей широких,
Им вместе с ветром стон нести
Завоет буря, гром небесный,
Или спокойная заря,
Иль радуги восход небесный,
Иль птичий хор, средь крон царя…
Им, этим судьбам одиноким,
Все то одно — все слезы, боль,
Все вздохам тяжким и глубоким,
Такая, право, роком роль…
Ах, судьбы, судьбы одиноких,
И я один — один из них, и вновь…
И вновь среди полей далеких
Молю тебя — звезда, любовь!

Такими то строками пытался Робин вырваться из подступающего хаоса, и, конечно, его усилия можно назвать и героическими и нечеловеческими — однако, все они были тщетны. Тьма продолжала разливаться возле мертвого тела, оно все синело, а потом стало рассыпаться острыми, режущими гранями. Окружающие травы и цветы сжимались, темнели… Когда лик Вэллиата вдавился сам в себя и открылся кажущийся бездонным провал во тьму, тогда подошли к ним жены энтов, они подошли разом со всех сторон, и было их несколько десятков — самых могучих в волшебстве, самых мудрых. Волнами — сладкими, завораживающими, но, казалось, до самого неба вздымающимися — волнами шелеста изгоняли они ту язву, которая открылась в их царствии вместе со смертью Вэллиата. Да — великая сила была в том заклятии, из бессчетных вылетающая, и никто, даже эльфы, даже их мужья энты — не могли повторить этого ничтожнейшего шелеста. Когда не стало жен энтов, небеса Среднеземья больше не слышали отголосков этого пения — и только в последний день, когда не станет мира, и хоры всех братьев и сестер света вступят в противоборство с дисгармонией тьмы — только лишь тогда суждено будет им зазвучать вновь… Победа всего светлого, иначе — любви, предрешена несомненна — я уже не раз говорил, что всякое зло — это накипь, и она слетит, и все души (даже и самые темные), обретут ту любовь, то счастье, которыми они владели изначально…

Ну, а когда жены энтов просто подошли, и не только остановили язву, но и излечили тот вред, который она успела нанести. Те травы и цветы, которые пожухли, вновь воспряли, вновь засияли. Что же касается тела Вэллиата, то оно обрело последнее, и самое из своих превращений — тело Вэллиата обратилось в прекраснейший цветник, весь наполненный внутренним сиянием. Да что говорить — такой цветник только в этих садах и можно было увидеть — по форме он напоминал человека, или даже скорее… такого человека, каким он мог бы стать, если бы этот мир не был искажен, или же — каким он станет через многие-многие века — это был человек из нежного света сотканный, человек созданный для любви и прекраснейших свершений… Глядя на него, забывалась боль и неопровержимым казалось, что забвения нет, что сейчас Вэллиат в лучшем месте, и сияет в свете Вероники… Это было прекрасно — в этом состоянии хотелось остаться…

А жены энтов уже подошли к ним вплотную, и ничего не стало видно за их плавно сплетенными ветвями и кронами. Все там плавно перекатывалось, все наплывало на них волнами нежнейшего, успокаивающего шелеста. Тогда успокоение получили все, и даже Альфонсо… Альфонсо — он страдал больше всех. Хэму сложнее всего было внушить это спокойствие, но, все-таки, удалось — все-таки, как и все остальные, он замер, прислушиваясь к шелесту листьев. В шелесте проступали образы, и, если бы их можно было облачить в слова, то вышло бы примерно следующее: