— Там точно что-то есть — журчит какой-то поток. Но дальше проход сужается настолько, что сколько бы мы ни старались, все одно — не удастся пролезть… Вот если бы только наш родитель постарался…

— Что ж — я могу. — тут же, с готовностью подтвердил Робин, и, несмотря на слабость, и на участливые голоса «деток», которые пеклись о его здоровье, направился, все-таки, к этому проходу, и, обжигаясь о накаленные драконьем пламенем стены, пополз.

Действительно, через некоторое время проход начинал сужаться, и Робину, несмотря на то, что он был таким худым, пришлось протискиваться вперед. Но, ежели он уже давно привык к таким чувствам, как смерть, если он незадолго до этого смирился, что вот его подхватит и понесет в пропасть ледяной ветер, то ему, все-таки, не по себе стало, когда представилось окружающие его версты камни; представилось, что вот он застрянет в этом лазу, и никто, ведь, уже не сможет ему помочь… К тому же, жар как-то разом сменился что-то леденистым, что пронизывало его насквозь… Все-таки, еще несколько рывков, и он почти высвободился от этих холодных, ледяных, жестких объятий. Он почти ослеп, и шарил рукой в неожиданно ставшем теплом воздухе, но вот зрение вернулось к нему, и он не смог сдержать крика…

* * *

На этом примечательном месте, я оставлю Робина и перенесусь в Эрегион, где, как вы вскоре увидите, происходили события не менее примечательные.

Помните ли вы, как давным-давно, в начале моего повествования, любовался с вершины мэллорна Эрегионом юный Барахир? Тогда он представился ему волшебным, сияющим, перекатывающимся бессчетными, радужными, праздничными цветами возвышенностью, оазисом первозданного света, в окружающем, всяким злом отравленном мире. Уже сорок лет как пал мэллорн, но, если бы оказаться в тот скорбный день на месте его кроны, взглянуть с того же места, с которого глядел Робин, то вместо праздничного, живого многоцветья, на фоне белесых, снежных полей предстала бы отвратительная, дымящаяся груда похожая на плоть истерзанную пытками, на огне, и теперь вот в этот снег брошенную…

Страшны были разрушенья — больше половины всех эльфов Эрегиона и гостей их Цродграбов погибли в страшную ночь, и ведь каждый из них чувствовал, что на этом не прекратиться, что вскорости и они обратятся в обугленные, бездыханные тела, которые их в таком множестве окружали. Было пролито уже множество слез, и плачи многочисленные сложены, однако — все они еще пребывали а растерянности, все еще не могли осознать, что — это происходит с ними на самом деле. В растерянности глядели они на столы, перед которыми почему-то оказались; в растерянности глядели на Барахира и Эрмела, и не понимали тех жутких метаний, которые буквально на части изодрали их государя. Они видели как выступали на его глаза слезы, слышали стоны его, мольбы, проклятья, но… как уже было сказано, он не смог удержаться от желания вновь увидеть родных своих — поддался Эрмелу, и тут вновь бросились к ним Альфонсо и братья — они выхватили у стоявших поблизости эльфов кляп и мешок, хоть было связать-таки Эрмела, но тут он повел руками (бывшие на них путы легко пали), шагнул к Альфонсо, начал было что-то говорить про его мать, однако — Альфонсо вскрикнул, отдернулся, и, одновременно с тем, сзади на рот Эрмела был наброшен кляп, голова накрыта мешком, а руки и ноги были связаны новыми путами.

— На коня его, и скорее — прочь! — вскрикнул Вэллас.

— Зачем же? Зачем же… — печально вздохнул Даэн. — Ведь, ежели он только захочет, то без всякого труда сможет освободиться вновь…

Таким образом, изначальный приказ Келебрембера все-таки был исполнен, и теперь оставалось только найти коня, который мог бы донести Эрмела до Эрегионских ворот. Стали искать коня, и тут откуда-то со стороны шагнул, встал перед ними иной, еще не связанный Эрмел, и было все это настолько дико, что и братья остановились, потеряли свою решимость, тот же Эрмел которого держали они, который был связанным, вывалился и упал, громко ударившись, тяжелой гранитной статуей…

Этот новый, сияющий Эрмел, приветливо улыбнулся, и, раскрыв объятия, словно бы только и ждал каких-то добрых к себе чувств. Вот он оказался перед Альфонсо, и вновь попытался заключить его в объятия, и вновь начал что-то говорить об Нэдии, но тут между ними оказалась Аргония — она, словно кошка, впилась Эрмелу в лицо, и, что было у нее сил, отталкивала его от своего возлюбленного, выкрикивала:

— И долго ли еще это будет продолжаться?! Долго ли?!.. Оставишь ли ты нас в покое?! Ты видишь — я его люблю…

— Он то тебя не любит, и никогда не полюбит. — едва слышно молвил Эрмел, и все продолжал улыбаться.

Аргония отшатнулась, побледнела, но тут же вновь смогла взять себя в руки, и громко проговорила:

— А это и не важно — когда по настоящему полюбишь, нельзя надеяться на ответ — настоящая любовь бескорыстна!.. Но не о том, не о том сейчас. О ты, искусный притворщик, лжец — неужели ты не видишь, что за все эти годы ты нас всех только измучил, сделал нервными, порывистыми, даже безумными, но главного ты не изменил — нет, и нет — не в твоих это силах! Пламень то душевный, любовь наша — пусть и под всякой болью, но, все равно, пылает! Фалко ведь об этом пламени так часто говорил — так ведь, правда?..

Два хоббита (а они словно братья-близнецы следовали друг за другом) — все это время незамеченные, маленькие стояли в стороне, и теперь вот оказались перед Эрмелом. Впереди стоял Фалко, а Хэм, не в силах сдержать дрожи, стоял позади, и вцепился в руку своего брата, как утопающий вцепляется в бревно. А Фалко стоял, с презрением глядел в ясные глаза Эрмела, и… не находил, что сказать. Ведь действительно — все, казалось бы, было уже сказано, и про рок, и про боль, и про милосердие…

И тогда вспомнил Фалко старую-старую сказку, которую слышал он еще от бабушки своей, когда был маленьким хоббитенком, когда их Холмищи покрыла толстым белым саваном зима, вы ветер, а у камина было тепло и уютно, трещали дрова. Речь бабушки текла плавно, глаза сами собой закрывались, и эта история представилась в образах.

* * *

Однажды, благодатно-теплую летнюю порою, в мягком, переливчатом шелесте листьев наполненных солнечным светом, сидели и чирикали друг другу три пташки. Рассказывали они, в каких дальних краях побывали, что перевидали. Много, много чудес узнала каждая из них. Вот одна поет:

— Чьюк-чери, видела морской прибой,
Волны там идут горой,
И их брызгах золотистых,
В громких, ясных, голосистых,
Дух могучий и святой,
Да со святою большой,
Выходил из той пучины,
Где дворцов его храмины
А другая птаха ей:
— Толи невидаль какая,
Чью-чери — ведь гора большая!
А я за морем была,
Валинора облака,
Видела я на горизонте…
Тише, тише — не трезвоньте!
Раз увидевши тот свет —
Помнить буду до скончанья лет.
Третья тут им говорит:
— Свет ЕЕ не за морем горит,
Но до нее лишь ветер долетит,
Никогда бы не подняться к ней,
Если б не помог Борей!
Ветер в небо взял меня,
Буря кружит, вверх вертя,
Словно малое дитя,
Стала маленькой земля.
И тогда, вдруг, дивный свет —
Им весь свод небес одет,
Вижу — облака, гора,
А на нем — цветут луга.
Реки ясной глубины,
Рощи дивной красоты,
На высоком же холме,
Ближе к солнце и Луне,
Высится хрустальном дом,
Ну, а в доме вижу том…