Кетенхейве вернулся в свой кабинет. Снова погрузился в неоновый свет. Он не погасил лампу, хотя небо уже прояснилось и посветлело и солнце на миг затопило все ослепительным сиянием. Поблескивал Рейн. Мимо плыл прогулочный пароход, белый от пенистых брызг, поднятых лопастями колес, и пассажиры показывали пальцами на здание бундестага. Кетенхейве был ослеплен. Перевод «Le beau navire» — «Прекрасного корабля» лежал неоконченным среди нераспечатанных писем, а уже пришли новые — новые послания, новые вопли о помощи, новые жалобы, новые прошения, новые проклятья господину депутату; подобно водам Рейна, их бесконечный поток, добросовестно направляемый почтальонами и курьерами, устремлялся на его стол. К Кетенхейве стекались письма от целой нации любителей переписки, они отнимали у него все силы, и только интуиция спасала его среди этого потока, иначе бы он в нем захлебнулся. Он набросал проект речи, с которой хотел выступить на пленарном заседании, он уж постарается блеснуть! Дилетант в любви, дилетант в поэзии и дилетант в политике, он уж непременно блеснет! И от кого же ждать спасения, если не от дилетанта? Профессионалы маршируют испытанными путями к прежнему хаосу. Эти пути никогда не приводили их куда-нибудь еще, а дилетант — тот по крайней мере мечтает о стране обетованной, где будто бы текут молочные реки в кисельных берегах. Кетенхейве налил себе коньяку. Мысль, что где-то текут молочные реки, была ему неприятна. Но ведь описание страны обетованной нельзя понимать буквально, поэтому дети ее и не находят, устают ее искать, вырастают и становятся адвокатами по налоговому праву, что показательно для состояния общества. Из рая человека изгнали, это бесспорно. А есть ли путь обратно? Туда и тропинки не разглядеть, а может быть, она просто невидима, может быть, существуют миллионы и миллионы невидимых тропинок, они лежат перед каждым человеком и ждут лишь, чтобы по ним пошли. Кетенхейве поступал по велению своей совести, но ведь и совесть разглядеть и ощутить столь же трудно, как правильный путь, лишь иногда кажется, будто слышишь, как она стучит, но и это тоже можно объяснить нарушением кровообращения. Сердце билось с перебоями, и строчки, которые Кетенхейве писал на депутатском бланке, выделывали вензеля. Позвонил Фрост-Форестье и спросил, не хочет ли Кетенхейве с ним пообедать. Он пошлет за ним свою машину. Было ли это объявлением войны? Кетенхейве считал, что именно так. Он принял приглашение. Час настал. Они хотят его убрать. Хотят приставить к его груди пистолет, прибегнуть к шантажу. Мергентхейм уже знал об этом. Что ж, он будет бороться. Кетенхейве оставил письма, бумаги, перевод Бодлера, свои заметки к прениям и информационный бюллетень, полученный от Даны, — все оставил под неоновым светом, который забыл выключить, потому что еще сияло солнце, преломляясь тысячами лучей в зеркале реки и в каплях на зеленых листьях деревьев. Все светилось, сверкало, блестело, мерцало, вспыхивало.
Правительственные автомобили напоминают казенные черные гробы, в них есть что-то внушающее унылое доверие, эти приземистые машины, хотя и стоят дорого, считаются солидными, экономичными, к тому же респектабельными, а министры, советники и чиновники одинаково стремятся к солидности, экономичности и респектабельности. Ведомство Фроста-Форестье находилось за городом, и Кетенхейве солидно, экономично и респектабельно ехал мимо маленьких прирейнских деревушек, обветшавших, но не исторических, с узкими переулками, но без всякой романтики. Деревни, казалось, пришли в полное оскудение, и Кетенхейве думал, что за потрескавшимися стенками, должно быть, живут угрюмые недовольные люди; может быть, они слишком мало зарабатывают, может быть, платят слишком большие налоги, а может быть, они только потому не в духе и не ремонтируют свои дома, что мимо проезжает слишком много черных автомобилей с важными персонами. А вот между старыми обветшавшими деревьями, затерянные и одинокие среди капустных полей, пустошей и тощих лугов, возвышаются министерства, ведомства, управления, размещенные в старых зданиях гитлеровских времен; в домах, понастроенных Шпеером, за фасадами из песчаника сочиняются разные официальные документы, в старых казармах обделываются делишки. Те, кто здесь спал когда-то, давно уже умерли; те, кого здесь муштровали, побывали в плену, но уже забыли об этом, ведь это позади, а если они случайно остались живы и находятся на свободе, то хлопочут теперь о пенсиях, гоняются за теплыми местечками, а что же еще остается им делать?
Кетенхейве в правительственном, автомобиле проехал по правительственному кварталу какого-то эмигрантского правительства. За нелепо расставленными в поле заборами несли охрану часовые. Это было правительство, зависящее от гостеприимства и благосклонности федеральных властей, и Кетенхейве подумал: просто анекдот, что я не вхожу в это правительство, оно могло бы быть моим правительством — изгнанное нацией, изгнанное природой, изгнанное людьми (он все-таки мечтал о братстве людей). К Фросту-Форестье шагали по улице военные; вблизи находились казармы. Военные шли поодиночке, продвигались вперед неторопливой походкой государственных служащих, а не маршировали строем, как настоящие солдаты. Служили они в мобильной полиции или в пограничной охране, Кетенхейве не знал. Он решил любого из них, независимо от чина, именовать «господин обер-лесничий».
Фрост-Форестье сидел в старой казарме и командовал армией; только это была армия секретарш, которых он держал в постоянном напряжении. Здесь работали в поте лица, и у Кетенхейве закружилась голова, когда он увидел, как одна секретарша одновременно разговаривала по двум телефонам. Какие возможности открывались здесь для детских проказ и каких абонентов можно было ненароком соединять! Если Кетенхейве писала вся нация, то с Фростом-Форестье разговаривал по телефону весь мир. Париж на проводе, Рим, Каир или Вашингтон? Звонили уже из Тауроггена? Чего хотел этот подонок из Базеля, висящий на проводе? Запутался он, что ли? А может быть, дельцы, ожидавшие в боннской гостинице «Штерн», напевали свою песнь по телефонным проводам в дамские ушки? Слышался треск, бренчание, жужжание в мажоре и миноре, погребальный звон по казненным, неумолкаемый шепот исповедальни, и воркующие девичьи голоса то и дело отвечали: «Нет, господин Фрост-Форестье сожалеет. Господин Фрост-Форестье не сможет. Я доложу господину Фросту-Форестье»; у господина Фроста-Форестье не было официального титула.
Человек, на которого был столь большой спрос, не заставил: гостя ждать. Он тут же вышел из кабинета, приветствуя Даниила, вступившего в ров со львами, и пригласил его в здешнюю столовую. Кетенхейве печально вздохнул. Противник двинул в бой тяжелую артиллерию. Столовая, похожая на сарай, в котором все пропахло подгоревшей мукой и прогорклым жиром, вызывала страх. Там подавали немецкий бифштекс «Эстергази» с пюре, мясные тефтели с горошком и пюре, грудинку с кислой капустой и пюре, а в самом низу меню стояло: «Деликатесные супы Шнуллера придают торжественность любому обеду». Это была тактика Фроста-Форестье (впрочем, довольно дешевая) — приглашать в эту столовую депутатов, прослывших гурманами. Он хотел напомнить Кетенхейве о скудных трапезах, до которых легко можно опуститься. Слева и справа за покрытыми клеенкой столами сидели секретарши и чиновники и ели немецкий бифштекс «Эстергази». И чем только не угодил поварам этот Эстергази, что они назвали его именем все блюда с подгорелым луком? Кетенхейве решил выяснить это при случае. Фрост-Форестье отдал два жетона за обед. Они заказали филе из малосольной селедки с зеленым горошком, соус со шкварками и картофель. Селедка оказалась жесткой, соленой и пахла бочкой. Соус со шкварками был черный со слизистыми комками муки. Картошка тоже была черной. Фрост-Форестье обедал с аппетитом. Он съел селедку, размял черную картошку в черном соусе и быстро расправился с пресным, безвкусным, как солома, горошком. Кетенхейве лишь диву давался. Может быть, все это ему только чудится, может быть, Фрост-Форестье вовсе не ест с аппетитом и вообще он вовсе не человек, а мотор высокой мощности, хитроумно сконструированный всепоглощающий агрегат, который в определенное время требует горючего, не испытывая от этой необходимости никакого удовольствия. Набивая живот, Фрост-Форестье рассказывал истории о классовой борьбе и об иерархии в правительственных учреждениях, бесцеремонно приводя в пример людей, сидевших вокруг. Консультант по стали не разговаривает во внеслужебное время с референтом по чугуну, а барышня, знающая английскую стенографию, не станет есть грудинку, кислую капусту и пюре за одним столом с жалким существом, умеющим стенографировать лишь по-немецки. Однако красота ценилась и предпочиталась даже здесь, и Фрост-Форестье рассказывал о троянских войнах, которые вспыхивали между ведомствами, когда начальник отдела личного состава устраивал на работу красивую девушку, и новая Елена, окруженная всеобщей завистью и враждой, получала право съесть тефтели и пюре за одним столом с референтом по вопросам потравы полей. И прелестный гермафродит тоже был там.