Босоногая, голопузая детвора, да и мы тоже, буквально обалдевали от счастья во время этих «водных процедур», или «водяных феерий», как их называл Голубь. А когда от перчатки оставались одни лишь куски резины, то и они шли в дело. Двумя руками резину слегка растягивали, засасывали на вдохе ртом и образовавшийся шарик зажимали зубами. Теперь оставалось только несколько раз перекрутить вокруг оси оставшуюся снаружи резину и вытащить изо рта мокрый, хрустящий, прозрачный, переливающийся всеми цветами радуги шарик… Дальше, зажав его тремя пальцами за шейку, можно, резко отпустив, «лопнуть» его на чьем-нибудь лбу, или выстрелить им во время урока, стукнув об парту, и т.д.
Старик Ольшанский, глядя на эти забавы, часто говорил:
— Это все-таки лучше, чем бросаться бутылками с карбидом…
— Мишенька, голубчик, расскажи еще за Бендерского, — просит Маня Мирсакова.
— Ой, тетя Маня, Бендерский, — это директор «Красного резинщика». Его не надо путать с Остапом Бендером…
— Ой, Миша, не начинай, вон идет тетя Клара, мы у нее спросим, что с Абрашей.
… Она была похожа на черный рояль. Такая же приземистая, такая же широкая, на таких же коротких толстых ногах. Зубы большие и желтые, как клавиши, на которых играли почти сто лет. А когда она вздыхала полной грудью, то казалось, что крышка рояля приподнимается…
— Клара, что у Абраши?
— Ой, Маня, у Абраши то же самое, что у Станиславского, — гордо заявила Клара.
— Что именно? — спросил старик Ольшанский.
— Язва!
— Как вам нравится эта дама? — спросил Миша Мирсаков, обернувшись к Ольшанскому.
— Э, чем брушной тиф… — не закончил мысль старик Ольшанский.
— Или фининспектор…
— При чем тут фининспектор?
— Вон он идет по мою душу… По мои сотни идет… Костка ему в горло! Все, концерту не будет… Другим разом.
— Ой, расходитесь уже, а то он подумает, что вы все Мишины клиенты!.. Клара, вы слышите, не делайте тут очередь…
— Ой, подождите, не пихайтесь, там у вас кто-то кричит!
— Ой, идите уже, это Лазик поет.
— Поет? — сделав круглые глаза, спросила Клара.
— Он завсегда так поет, когда появляется фининспектор, — тихо сказал Миша Мирсаков.
— Зачем? — спросила Клара.
— Зачем — зачем… Чтобы Шмилык тоже знал, что идет фининспектор, — раздраженно сказал старик Ольшанский.
— Ну, хорошо, а если…
— Ой, Клара, закрой уже рот, простудишься! — не выдержал Миша Мирсаков. — Держись от меня подальше, чтобы я мог тебя уважать.
И она ушла, унося с собой дурманящий букет запахов селедки, керосина, пота и «Белой сирени»…
Художник Завадский нарисовал огромные щиты, на которых по заснеженному лесу ползет человек в летном шлеме, а внизу была надпись: «Повесть о настоящем человеке». А на кассе тети Брони висела табличка: «Все билеты проданы». Казалось, будто бы вся Сталинка собралась у клуба имени Фрунзе.
— Вы что, не видите, аншлаг выбросили на улицу, — на ходу говорила Броня, выходя из директорского кабинета. На секунду в открытую дверь можно было видеть внушительную фигуру директора с телефонной трубкой у уха. И когда дверь захлопнулась, в воздухе еще висела директорская фраза «Билетов нету»…
— Ладно, пойдем другим разом, — сказал Фимка.
— Мы, конечно, уйдем, — проговорил Мишка Голубь… — Но было бы обидно не использовать такую огромную зрительскую аудиторию…
Вовка Тюя захлопал глазами и открыл рот, а Фимка, вытащив из носа указательный палец, покрутил им у виска.
— Следите за мной, — сказал Мишка, и вышел на мостовую. Он повернулся лицом к клубу Фрунзе и высоко поднял голову. Он смотрел куда-то вверх, на крышу клуба. Мы подошли к нему и тоже задрали головы. Через некоторое время к нам присоединилась довольно солидная группа любопытных… И еще… И еще…
— Левее!.. Еще левее! — кричал Мишка, глядя на крышу и рукой указывая «правильное направление». — Так!.. Хорошо!.. Теперь выше! Выше, я говорю!
Вся площадь была заполнена народом, и все, задрав головы, пытались разглядеть кого-нибудь на крыше.
— Хорошо! — кричал Голубь, — Теперь чуть-чуть правее! Так, хорошо!.. А теперь — бросай!!! — закричал Мишка и, втянув голову в плечи и пригнувшись, расталкивая толпу, бросился бежать… И толпа, в дикой панике пустилась наутек…
Мишку мы догнали уже во дворе.
— Бора!
— Чего, баба?
— Булки дать?
— Не хочу, баба.
— Бора! Дать булки?
— Не…
— Бора, булки дать?
— Ой, я не хочу!
— Бора, тебе сварить смяткое яичко?
— Фи, не хочу!
— Бора, а чего же ты хочешь?
— Микаду…
(Микадо — треугольные вафли, которые продавались в послевоенные годы).
— Микаду ты хочешь… А больше ты ничего не хочешь? А, Бора? Может ты хочешь умереть с голоду, или быть без зубов от сладкого?
— Хочу микаду!..
— Ша! Ну, иди уже сюда…
— Баба, ты дашь деньги?
— Я тебе уже дам деньги и ты уже купишь себе эту микаду, раз ты очень хочешь эту микаду…
— Ой, баба!..
— Бора! Бора! Бора, стой! Остановись, тебе говорат!
— Ну чего, баба?
— Бора, ты не пропустил деньги мимо карману?
— Да нет же, баба.
— Ну и слава Богу! Иди уже за своей микадой… Что делать? Ребенок хочет микаду…
Борькин папа, Моисей Соловейчик, имевший Почетную грамоту, подписанную самим Микояном, работал на кондитерской фабрике имени Карла Маркса каким-то большим начальником. Когда Вилька впервые пришел к Борьке (а пришел он, чтобы увидеть эту самую грамоту и подпись одного из вождей), то он увидел в квартире еще одно чудо: круглый обеденный стол в однокомнатной квартире покрывала белоснежная скатерть, на которой парил в облаках громадный орел и на его спине сидел прекрасный юноша… или девушка (до сих пор этого никто не знает, так как «опознавательные знаки пола», по удачному высказыванию старика Ольшанского, были закрыты опереньем могучей птицы).
И это изображение так поразило Вильку, что он буквально на следующий день перевел рисунок со скатерти через копирку на лист ватмана, который украсил стену над диваном в его квартире на Большой Васильковской. Ведь Борька жил на улице Заводской, ее вскоре переименовали в улицу Чайковского. И не только потому, что его сестра играла на аккордеоне, и не потому, что их дворник играл на многих струнных инструментах, и не потому, что Вилька «стучал у медный таз», когда играл «сводный оркестр», и не только потому, что у Борьки Крысы на всю улицу орал проигрыватель, и не только… А, впрочем, может быть и поэтому. Тогда время было такое: все переименовывали. Так, нашу легендарную Большую Васильковскую нарекли Проспектом 40-летия Октября. «Почему 40-летия? — спрашивал всех старик Ольшанский, — почему? Вы представляете, — и через двадцать лет, и через сто, и через… когда уже нас с вами не будет, будет 40-летие Октября»… Почему бы просто не назвать «Проспектом Октября»? Мне кажется, что всем бы было понятно, о каком Октябре идет речь. Вы попомните мои слова, что через десять лет какую-нибудь Фрометовскую назовут именем 50-летия этого самого Октября. Но это еще будет…
Представьте себе голодного ребенка, которого приводят в сказочный дворец, где столы завалены горами шоколада, конфет, тортов, бисквитов, орехов. Это не сон, это — явь! Моисей Соловейчик в один прекрасный день взял Вильку с Борькой к себе на работу. Он сказал: «Выносить отсюда нельзя, но здесь можно кушать все, что захотите». «Баба Рива», борькина мать, рассказывала, что те, кто работает на «конфетке» (так все называли кондитерскую фабрику), берут с собой на работу только черный хлеб, который здесь можно намазать «чем угодно».