Босоногая, голопузая детвора, да и мы тоже, буквально обалдевали от счастья во время этих «водных процедур», или «водяных феерий», как их называл Голубь. А когда от перчатки оставались одни лишь куски резины, то и они шли в дело. Двумя руками резину слегка растягивали, засасывали на вдохе ртом и образовавшийся шарик зажимали зубами. Теперь оставалось только несколько раз перекрутить вокруг оси оставшуюся снаружи резину и вытащить изо рта мокрый, хрустящий, прозрачный, переливающийся всеми цветами радуги шарик… Дальше, зажав его тремя пальцами за шейку, можно, резко отпустив, «лопнуть» его на чьем-нибудь лбу, или выстрелить им во время урока, стукнув об парту, и т.д.

Старик Ольшанский, глядя на эти забавы, часто говорил:

— Это все-таки лучше, чем бросаться бутылками с карбидом…

***

— Мишенька, голубчик, расскажи еще за Бендерского, — просит Маня Мирсакова.

— Ой, тетя Маня, Бендерский, — это директор «Красного резинщика». Его не надо путать с Остапом Бендером…

— Ой, Миша, не начинай, вон идет тетя Клара, мы у нее спросим, что с Абрашей.

… Она была похожа на черный рояль. Такая же приземистая, такая же широкая, на таких же коротких толстых ногах. Зубы большие и желтые, как клавиши, на которых играли почти сто лет. А когда она вздыхала полной грудью, то казалось, что крышка рояля приподнимается…

— Клара, что у Абраши?

— Ой, Маня, у Абраши то же самое, что у Станиславского, — гордо заявила Клара.

— Что именно? — спросил старик Ольшанский.

— Язва!

— Как вам нравится эта дама? — спросил Миша Мирсаков, обернувшись к Ольшанскому.

— Э, чем брушной тиф… — не закончил мысль старик Ольшанский.

— Или фининспектор…

— При чем тут фининспектор?

— Вон он идет по мою душу… По мои сотни идет… Костка ему в горло! Все, концерту не будет… Другим разом.

— Ой, расходитесь уже, а то он подумает, что вы все Мишины клиенты!.. Клара, вы слышите, не делайте тут очередь…

— Ой, подождите, не пихайтесь, там у вас кто-то кричит!

— Ой, идите уже, это Лазик поет.

— Поет? — сделав круглые глаза, спросила Клара.

— Он завсегда так поет, когда появляется фининспектор, — тихо сказал Миша Мирсаков.

— Зачем? — спросила Клара.

— Зачем — зачем… Чтобы Шмилык тоже знал, что идет фининспектор, — раздраженно сказал старик Ольшанский.

— Ну, хорошо, а если…

— Ой, Клара, закрой уже рот, простудишься! — не выдержал Миша Мирсаков. — Держись от меня подальше, чтобы я мог тебя уважать.

И она ушла, унося с собой дурманящий букет запахов селедки, керосина, пота и «Белой сирени»…

***

Художник Завадский нарисовал огромные щиты, на которых по заснеженному лесу ползет человек в летном шлеме, а внизу была надпись: «Повесть о настоящем человеке». А на кассе тети Брони висела табличка: «Все билеты проданы». Казалось, будто бы вся Сталинка собралась у клуба имени Фрунзе.

— Вы что, не видите, аншлаг выбросили на улицу, — на ходу говорила Броня, выходя из директорского кабинета. На секунду в открытую дверь можно было видеть внушительную фигуру директора с телефонной трубкой у уха. И когда дверь захлопнулась, в воздухе еще висела директорская фраза «Билетов нету»…

— Ладно, пойдем другим разом, — сказал Фимка.

— Мы, конечно, уйдем, — проговорил Мишка Голубь… — Но было бы обидно не использовать такую огромную зрительскую аудиторию…

Вовка Тюя захлопал глазами и открыл рот, а Фимка, вытащив из носа указательный палец, покрутил им у виска.

— Следите за мной, — сказал Мишка, и вышел на мостовую. Он повернулся лицом к клубу Фрунзе и высоко поднял голову. Он смотрел куда-то вверх, на крышу клуба. Мы подошли к нему и тоже задрали головы. Через некоторое время к нам присоединилась довольно солидная группа любопытных… И еще… И еще…

— Левее!.. Еще левее! — кричал Мишка, глядя на крышу и рукой указывая «правильное направление». — Так!.. Хорошо!.. Теперь выше! Выше, я говорю!

Вся площадь была заполнена народом, и все, задрав головы, пытались разглядеть кого-нибудь на крыше.

— Хорошо! — кричал Голубь, — Теперь чуть-чуть правее! Так, хорошо!.. А теперь — бросай!!! — закричал Мишка и, втянув голову в плечи и пригнувшись, расталкивая толпу, бросился бежать… И толпа, в дикой панике пустилась наутек…

Мишку мы догнали уже во дворе.

***

— Бора!

— Чего, баба?

— Булки дать?

— Не хочу, баба.

— Бора! Дать булки?

— Не…

— Бора, булки дать?

— Ой, я не хочу!

— Бора, тебе сварить смяткое яичко?

— Фи, не хочу!

— Бора, а чего же ты хочешь?

— Микаду…

(Микадо — треугольные вафли, которые продавались в послевоенные годы).

— Микаду ты хочешь… А больше ты ничего не хочешь? А, Бора? Может ты хочешь умереть с голоду, или быть без зубов от сладкого?

— Хочу микаду!..

— Ша! Ну, иди уже сюда…

— Баба, ты дашь деньги?

— Я тебе уже дам деньги и ты уже купишь себе эту микаду, раз ты очень хочешь эту микаду…

— Ой, баба!..

— Бора! Бора! Бора, стой! Остановись, тебе говорат!

— Ну чего, баба?

— Бора, ты не пропустил деньги мимо карману?

— Да нет же, баба.

— Ну и слава Богу! Иди уже за своей микадой… Что делать? Ребенок хочет микаду…

***

Борькин папа, Моисей Соловейчик, имевший Почетную грамоту, подписанную самим Микояном, работал на кондитерской фабрике имени Карла Маркса каким-то большим начальником. Когда Вилька впервые пришел к Борьке (а пришел он, чтобы увидеть эту самую грамоту и подпись одного из вождей), то он увидел в квартире еще одно чудо: круглый обеденный стол в однокомнатной квартире покрывала белоснежная скатерть, на которой парил в облаках громадный орел и на его спине сидел прекрасный юноша… или девушка (до сих пор этого никто не знает, так как «опознавательные знаки пола», по удачному высказыванию старика Ольшанского, были закрыты опереньем могучей птицы).

И это изображение так поразило Вильку, что он буквально на следующий день перевел рисунок со скатерти через копирку на лист ватмана, который украсил стену над диваном в его квартире на Большой Васильковской. Ведь Борька жил на улице Заводской, ее вскоре переименовали в улицу Чайковского. И не только потому, что его сестра играла на аккордеоне, и не потому, что их дворник играл на многих струнных инструментах, и не потому, что Вилька «стучал у медный таз», когда играл «сводный оркестр», и не только потому, что у Борьки Крысы на всю улицу орал проигрыватель, и не только… А, впрочем, может быть и поэтому. Тогда время было такое: все переименовывали. Так, нашу легендарную Большую Васильковскую нарекли Проспектом 40-летия Октября. «Почему 40-летия? — спрашивал всех старик Ольшанский, — почему? Вы представляете, — и через двадцать лет, и через сто, и через… когда уже нас с вами не будет, будет 40-летие Октября»… Почему бы просто не назвать «Проспектом Октября»? Мне кажется, что всем бы было понятно, о каком Октябре идет речь. Вы попомните мои слова, что через десять лет какую-нибудь Фрометовскую назовут именем 50-летия этого самого Октября. Но это еще будет…

Представьте себе голодного ребенка, которого приводят в сказочный дворец, где столы завалены горами шоколада, конфет, тортов, бисквитов, орехов. Это не сон, это — явь! Моисей Соловейчик в один прекрасный день взял Вильку с Борькой к себе на работу. Он сказал: «Выносить отсюда нельзя, но здесь можно кушать все, что захотите». «Баба Рива», борькина мать, рассказывала, что те, кто работает на «конфетке» (так все называли кондитерскую фабрику), берут с собой на работу только черный хлеб, который здесь можно намазать «чем угодно».