— Это как у нас рекламные афиши на кинофильмы рисуют, — вставила надтреснутая плевательница.

— Да-да… Этот «Рекламфильм» еще и фамилии актеров искажает. Они молодого абхазского актера Заура Кове переиначили на З. Коваль, — заметил с легким кавказским акцентом старинный кинжал, висящий на ветхом персидском ковре.

— Да, — продолжал диван, — так к чему это я?.. Друг у меня есть давнишний, вместе во многих картинах снимались… Третьего дня сюда заходил «на людях показаться». Тогда еще большой концерт был. Так он там номера объявлял. Артистов приехало видимо-невидимо. Друг дружку и в лицо не знают. Ну, значит, спрашиваю я его: «Что, — спрашиваю, — у вас в концерте артист Емельянов делает?»

— Фамилия, — говорит, — знакомая. Это, — спрашивает, — какой же Емельянов?

— Да, — говорю, — который Макаренко в очках, в колонии с детишками-босяками…

— Не знаю, — говорит, — я во втором отделении не… это, не конферирую. Там другой программу ведет, пацан какой-то…

— Как же, — говорю, — так? Вы же, — говорю, — в одном концерте, в одном коллективе, так сказать…

— А что тут удивительного? — вмешался в разговор подсвечник. — Я знал многих артистов, которые в опере пели, а о чем опера-то и не знали… Вот свою партию знали, и выходить когда знали, и уходить… И все тут… Вот Федор Иванович Шаляпин так тот все оперы наизусть знал и любую партию, даже женскую, спеть мог.

— А у нас один певец был, так он за всю свою жизнь ни разу в своем родном театре на сцене не стоял. Он все время «Арию певца за сценой» исполнял, — вставила плевательница.

— А у нас один мим снимался. Мим — это который все без слов показывает. А у нас его рот никогда не закрывался. Как начнет говорить, как начнет… Все анекдоты рассказывал… Вся съемочная группа за животы держится. Снимать некогда было, от плана отстали…

— А у нас артист сымается, — вдруг раздалось из соседней декорации, — так у него, значит, так… Он, значит, утром в Москве, в поезде просынается и бегом бегит в театр, где он числится, на репетицию, потом на Шаболовку, в телевизор, потом — на радио, а вечером — снова в свой театр на спектакль, где он в последнем действии захвачен. Из театру, значит, — у такси, и на вокзал мчится. Утром уже в Киеве в поезде просынается. Его на вокзале ассистент с администратором встречают и до машины дойти помогают. Он первым делом на студии в медпункт направляется. Порошков наглотается, укол всобачит, костюм взденет, на гриме с закрытыми очами посидит, — и лишь тогда на съемочную площадку, как на эшафот, идет. Только съемка начинается, а он, бедный, пыжится — пыжится, а тексту не знает. У него в голове сумбур полный. Из всех слов, что за эти дни проговорил, все никак сейчас нужных выбрать не может… Я ему говорю… Вот ты, — говорю, — все время в поездах проводишь, тебя уже все проводники СССР знают… Ну, а спишь-то как? Высыпаешься? А он говорит: «Если у меня задолженность большая по сну, то тогда сплю хорошо…»

Наступила пауза. Диван зевнул.

— Ладно, братцы, будет на сегодня. Спать-отдыхать надо. Завтра опять переснимать нас будут. Говорят из Шостки новую партию пленки завезли. Дай-то Бог не бракованную…

***

Накрапывал дождик. Зунда Косой закрыл косяк за последним голубем, вышедшим из будки. Породистые птицы, нахохлившись, следили за Зундой, который проводил уборку их жилища.

К будке подошел дворник Курица и, увидев на приставленной лестнице Зунду, сказал:

— Вчера вечером прилетал твой вороной.

— Это не мой. У моего вороного в тухесе лопатка, — ответил Зунда.

— Ничего, прилетать… А подруга его где?

— Здесь в будке, на яйцах сидит.

— Пить будешь? — неожиданно спросил Курица.

— А есть что?

— Найдется, — сказал Курица. — Давай сэрвиз.

— Поднимайся.

Они чокнулись и выпили по стаканчику, каждый по-своему. Зунда швырнул его себе в горлянку, точно конверт в почтовый ящик, а Курица — мелкими глоточками, как говорится, с чувством, с толком…

— Эй, капитан, тебе помощник не нужен? — донесся снизу голос рыжего Джуни.

Зунда высунул голову из будки.

— Закусить есть? — спросила голова.

— Как в лучших домах Лондона.

— Тогда прошу в кают-компанию, сэр.

Джуня поднялся по лестнице, втиснул в дверь будки свое могучее тело, приветствуя Зунду и Курицу.

— О, какие гости!

— Ну… Где? — нетерпеливо спросил Курица.

— Момент, — сказал рыжий Джуня, извлекая из одного кармана широченных штанов бутылку, а из другого — объемистый сверток. В свертке оказался шоколадный лом.

— Привет от Марла Какса!

— Спырт? — косясь на бутылку спросил Курица.

— Ага.

— Живем, братцы!

— Наливай!..

— Зуня! Зуня! — вопил из окна второго этажа Фимка.

— Чего тебе? — высунулся из будки Зунда.

— Райкин по радио выступает!

— Вот блин!.. Хорошо, сейчас… Ребята, по-быстрому… А? Туда — и обратно… Не скиснет же…

— Пошли, — твердо решил Джуня. — Райкин — это святое!

Они быстро, как на пожар, бросились к парадному Зунды.

«Лизочка! Говорит Сема, здравствуй! У меня всего одна минута времени. Говорю быстро, ты запоминай. Пускаем новую турбину. Мама здорова. У Сони родилась девочка. Турбина получила хорошую оценку. Девочку назвали Таней…»

— …Что там за шум в приемной? Народ ждет? Ничего, подождут… Кто там еще? Боря? Какой Боря? Ах, Боря! Вот что, Боря, у меня совещание… Позвоните как-нибудь в другой раз… — звучал по радио голос Аркадия Райкина.

На лицах мужиков сияла улыбка…

***

Вилька, весь такой шикарный, в белой рубашке и начищенных башмаках шагал по Совской по дороге к Галкиному дому. Вообще-то в мире последнее время творилось что-то невероятное! Вилька вполне законно и привычно встречался с Галкой, а Борька Соловей с «принцессой» Жанной.

Боже, сколько же Вилька топтался у дома Галки, сколько с грустью и непередаваемой болью смотрел в сторону ее окон, сколько мук изведал на ежедневных школьных посиделках, видя только ее одну!..

Однажды, 7 ноября, в день ее рождения, почти всем классом собрались в доме Галки. Крутили бутылку, затем шли в маленькую комнату и там целовались. Кому с кем выпадет. И выпало же!!! Он впервые ее поцеловал. Он ощущал ее горячее дыхание, ее губы. Пахло чем-то очень вкусным, пахло молоком…

Они простаивали до глубокой ночи у ее дома на дощатом мостике, под которым журчал ручей, бегущий к ставку с квакающими лягушками, под свисающими косами старой ивы, — и целовались… Если шел дождь, то они забирались в сарай и под шум дождя, под раскаты грома он целовал ее лицо, глаза, губы…

Пролетающая ворона, сволочь, видевшая Наполеона и пожар Москвы, каркнула и ляпнула на Вилькину рубашку темной жидкой слизью…

***

Прошло много лет. Прошла почти половина жизни. Кем же стали дети старого двора?

Они стали юристами, инженерами, летчиками, режиссерами, известными спортсменами, модельерами, партийными работниками…

И жаль, что нет уже в живых старика Ольшанского, Мани и Миши Мирсаковых и многих наших соседей по двору… Глядя на солидных мужчин, бывших «бандитов и гицелей», старик Ольшанский непременно сказал бы:

— И кто бы мог подумать, что из них будут люди!..

Минуточку… Вы не очень торопитесь? Я вас не задержу надолго. Вот, послушайте, я вам кое-что прочитаю… Это — Ийхок-Лейбуш Перец… Минуточку… Только очки нацеплю… Вот это место:

— …Я верю, факир, у каждого человека есть своя вера; это нить, которой боги привязывают нас к жизни! Я верю, что придет время настоящих людей с твердым позвоночником, людей, которые не захотят и не смогут сгибаться… Я хочу дожить до этого времени.

— Ты хочешь жить так долго?

— Нет… За будущее счастье я бы так дорого не стал платить… Я хочу уснуть и спать до той поры! Ты можешь это.