— Вот вам по кирпичику! Вот вам по кирпичику…

***

Генку никогда не называли по имени. То, что он Генка, мы узнали через много лет. Мы звали его Дуче. Так называли его и старший брат, и младшая сестра. А мать, высунувшись из окна, всегда кричала на весь двор:

— Дучка, иди домой!

… Японец, Соболь, Кащей, Булыжник, Вумница, Шкиля, Тюя, Губа, Косой, Цыпа, Бублик, Чуня, Муня, Мартын, Сопля, Зунда, Пельменя, Соловей, Воробей, Махно, Куркуль, Лапоть, Сундук, Короста, Хазер, Джуня…

К этим кличкам привыкли все. Даже дома нас так называли, особенно в те минуты, когда родители были недовольны своими чадами… Доведешь бабушку до бешенства и она, выливая тебе на голову тарелку с супом или кашей, назовет тебя не по имени, а плюнет в тебя кличкой, словно страшным ругательством, которое звучало, как проклятие…

Бывало, подойдет Соболь к Губе и попросит:

— Сыграй-ка на губах «Матросские ночи»…

И тот «играет», оттягивая пальцами толстые жирные губы. Его еще называли «губы на колбасы».

Леха раз двадцать смотрел фильм «Александр Пархоменко».

«Любо, братцы, любо…
Любо, братцы, жить!
С нашим атаманом
Не приходится тужить…»

вечно распевал он, подражая Борису Чиркову, игравшему роль Махно… Малыши, прося что-нибудь у здоровенного Куркуля, пресмыкаясь, ласково называли его Куркуликом…

У Леньки, он жил на другой стороне нашей улицы и часто приходил к нам во двор постоять на воротах, была странная фамилия — Интролигатор. Сначала его называли Аллигатор, но постепенно стали называть просто Крокодил. А в классе были и такие фамилии, которые произносились только однажды, и то случайно, по запарке, чисто механически, когда на замену заболевшему учителю приходил чужак и производил по классному журналу перекличку. Наша молоденькая русачка, обжегшись однажды на одной из таких фамилий, впоследствии, каждый раз, глядя в журнал, называла фамилию, стоявшую выше нецензурной фамилии, а затем, краснея и заикаясь, говорила:

— Ну, Храмцов уже отвечал, теперь иди ты…

А наша химичка, одарив ласковой улыбкой черноволосого Борьку Соловейчика, приглашала:

— Иди отвечать, птичка!

А он ей: — Иду, птичка!

Дело в том, что эта крупная, милая, стокилограммовая женщина носила фамилию Чижик.

Храмцов обожал петь под гитару. Пел он с надрывом полублатные душевные песни об искалеченной судьбе, о неудавшемся ограблении, разбитой в куски любви, о ковбоях с Дикого Запада, о жестоких магараджах с Пенджаба:

Там, где Ганг стремится в океан,
Где так ярок синий небосклон,
Где крадется тигр среди лиан
И по джунглям бродит дикий слон,
Где судьба гнетет великан-народ,
Там, порой, звучит один напев,
То поет индус, скрывая гнев:
Край велик, Пенджаб!
Там жесток раджа,
Там, порой, его приказ
Кровь и смерть несет тотчас,
Для жены своей, для пустых затей
Весь свой народ магараджа гнетет.
Лесть придворных сделалась гнусна
И тоска властителя томит.
— Эй, позвать ко мне сюда раба,
Пусть хоть он меня развеселит!
Бледный раб предстал
И раджа сказал:
— Все вы мне верны, слыхал не раз!
Что ж, тогда исполни мой приказ:
Край велик, Пенджаб!
Так велит раджа:
Ту, что любишь всех сильней,
Для меня ее убей.
Так уж я сказал, так я приказал,
Слово — закон, или будешь ты казнен!
Ждет три дня, три ночи весь Пенджаб,
Ждет властитель, опершись на трон…
Вдруг к нему подходит бледный раб,
Чью-то голову бросает он.
И глядит раджа на нее дрожа,
В ней черты знакомы и нежны…
Он узнал… лицо своей жены.
Край велик, Пенджаб!
Ты жесток, раджа.
Ту, кого сильней любил,
Для тебя, раджа, убил.
Так уж ты сказал,
Так ты приказал.
Верность слепа, прими же дар раба…

Но особенно печальной была песня о Чесноке:

Двенадцать уж пробило…
Чеснок ишел домой,
А байковские хлопцы
Кричат: «Чеснок, постой!»
Чеснок остановился,
Стоял он весь дрожа.
— Деритесь, чем хотите,
Но только — без ножа…

Короче, Чеснок погибал именно от ножа. И надо было видеть и слышать в этот момент Храмцова! Он, переживая смерть Чеснока, честно плакал, заставляя сморкаться даже непробиваемого, железобетонного Джуню, который, по словам старика Ольшанского, был огромным булыжником, упавшим к нам во двор прямо с неба. Джуня принадлежал к вполне почтенной семье, как и все воры.

О фотографе Бродском, который «буквально писал в штаны», когда видел красавицу Жанку, общими усилиями была создана своя песня, получившая широкую огласку во дворе и за его пределами:

Увидев тебя, завсегда я кричу,
От страсти безумной сгорая…
Я пленку твою все равно засвечу
В потемках чужого сарая…

О, Марлен Дитрих надо было еще долго пыхтеть, чтобы иметь такую талию, как у нашей Жанки Поповой. Это надо было видеть! Это было что-то непостижимое, невероятное! Казалось, что ее вообще нет!.. И при всем при этом, при такой осиной талии, у нее все было на месте и имело нужные обворожительные формы… «Она была до того грациозна, что нельзя было себе представить ее, как других женщин, в постели, казалось, что она должна была спать на ветке», — именно о ней, очевидно, писал кто-то из классиков… Э, если бы только один Бродский «писал в штаны»…

***

Почти все воскресные дни, а иногда и будние, за счет школьных занятий, но всегда «по уважительной причине», мы проводили на трофейной выставке. Борька Соловей раздобыл где-то бланки медицинских справок с треугольной печатью, как потом выяснилось, с печатью областного родильного дома, и лихо, совсем неразборчивым почерком, как это принято у медиков, писал освобождения от уроков с диагнозом болезни. Ну, конечно, ходили не скопом, парами, в основном, по графику. Шли на выставку со Сталинки пешком через Совские пруды, Ширму и Чоколовку аж до Шулявки более двух часов. Трофейная выставка находилась на территории нынешнего парка имени Пушкина. В большом деревянном павильоне были собраны всевозможные фашистские ордена и медали, ножи и кортики, пистолеты и автоматы, а под потолком висели разноцветные купола парашютов. А дальше, за павильоном, под открытым небом, разместилась боевая техника: «тигры» и «пантеры», «ягуары» и «фердинанды», «рамы» и «мессеры»… И сколько же их было тут!..