Изменить стиль страницы

Все сказанное позволяет прийти к выводу о движении Клодия как о последнем широком движении, проходившем под лозунгами и в традициях популяров. Как и в случае с Катилиной, мы, если говорить о современных данному движению источниках, имеем сведения о Клодии и о всех событиях, связанных с его именем, лишь от его злейшего врага — Цицерона. Поэтому в этих сведениях много наносного, неправдоподобного, извращенного, как извращен и самый облик Клодия. Все обвинения, касающиеся его личной жизни и его личных качеств, настолько трафаретны и настолько часто применялись в Риме друг против друга политическими противниками — как оптиматами, так и популярами, — что они едва ли могут быть приняты всерьез.

В противовес этим традиционным данным есть достаточные основания считать, что в 50–х годах широкое общественное мнение признавало главой популяров скорее Клодия, чем Цезаря, и трибунат Клодия был поэтому своеобразной «демократической реакцией» на разочаровавшую широкие массы деятельность Цезаря во время его консульства.

7. Изгнание и возвращение. Канун гражданской войны

«Брат мой, брат мой, брат мой, — таким троекратным воплем отчаяния начинается одно из писем Цицерона, написанное в дни изгнания и адресованное брату Квинту, — неужели ты мог опасаться, что я под влиянием какого–то гнева отправлю к тебе рабов без письма или даже вовсе не захочу тебя видеть? Мне сердиться на тебя? За что же? Значит, это ты нанес мне удар, твои враги и их ненависть погубили меня, а не наоборот? Нет, это мое прославленное консульство отняло у меня тебя, детей, отечество, достояние. Но я хотел бы, чтобы у тебя оно ничего другого, кроме меня, не отняло». И еще: «Вести эту жизнь дольше не могу. Никакая мудрость, никакое учение не дают столько сил, чтобы выдержать такое страдание».

Недаром Аттик не раз упрекал своего друга в недостатке мужества. Поведение Цицерона в дни изгнания, все его письма свидетельствуют о крайней растерянности, отчаянии, депрессии, хотя поначалу Цицерон, видимо, считал свой отъезд из Рима недолговременным. Он даже надеялся обосноваться где–то на юге Италии, пока не узнал о новом, персонально против него направленном законе Клодия. Тогда возникла идея искать убежища в Сицилии. Однако проконсул Вергилий, управлявший островом и многим в прошлом обязанный Цицерону, отказался его принять. Рассчитывая на встречу с Аттиком, Цицерон проводит еще. несколько недель на юге Италии, но затем из Брунизия отплывает на Балканский полуостров. Греция, и в частности Афины, ему противопоказана: здесь не избежать встреч с изгнанными в свое время катилинарцами. Поэтому Цицерон направляется в Македонию. В двадцатых числах мая он прибывает в Фессалоники, где и обосновывается на сравнительно долгий срок — на полгода.

Письма из Фессалоник, как и более ранние письма с юга Италии, полны отчаяния. Еще в начале апреля Цицерон пишет Аттику из Луканских Нар: «Более я не в силах писать: так я сражен и повергнут». Через два дня оттуда же: «Я влачу самое жалкое существование и тяжко страдаю». Еще через несколько дней: «Я, мой Помпоний, очень раскаиваюсь в том, что остался жить; в этом ты повлиял на меня больше всего». Тот же мотив в письме из Брундизия: «Призывая меня к жизни, ты достигаешь только того, что я не наложу на себя рук, но не в твоей власти другое — чтобы я не раскаивался в своем решении жить». Правда, в письме жене и детям, написанном в тот же самый день, он утверждает нечто противоположное, восклицая: «О, если бы у меня не было такой жажды жизни!», но общий тон и этого письма достаточно безнадежен; в конце его Цицерон, обращаясь к Теренции, признается: «Однако, поддерживая тебя, я не могу поддержать себя сам!». В письмах из Фессалоник к бесконечным жалобам начинают присоединяться соображения о допущенных просчетах, о причинах того, что сам Цицерон называет «падением с высоты». Вскоре по приезде он отправляет письмо Аттику, в котором пишет: «По непоследовательности в моих письмах ты, я думаю, видишь смятение моего духа. Хоть я и поражен невероятным и исключительным несчастьем, однако я взволнован не столько постигшим меня бедствием, сколько воспоминанием о своем заблуждении». В одном из следующих писем говорится: «Ты так часто и так жестоко упрекаешь меня в том, что я не стоек духом. Но скажи, есть ли какое–либо несчастье, которого я был бы лишен в моем бедственном положении? Пал ли кто–нибудь когда–нибудь с такой высоты, такого положения, за такое правое дело, при таких дарованиях, опыте, влиянии, несмотря на защиту всех достойных граждан? Могу ли я забыть, кем я был, не чувствовать, кто я теперь, какого лишен почета, какой славы, каких детей, какого богатства, какого брата?»

Основной причиной всех несчастий, всего бедственного положения оказываются теперь не столько действия врагов, сколько недоброжелательство, а иногда и прямое предательство друзей. «Ты часто укоряешь меня в том, — снова пишет он Аттику, — что я так тяжело переношу это свое несчастье; ты должен простить мне это, видя, что я подавлен в такой степени, какой ты ни у кого никогда не видел и о какой никогда не слыхал. Что же касается доходящих до тебя, по твоим словам, слухов, что у меня от горя пострадал рассудок, то я в здравом уме. О если бы он был у меня таким же в час опасности, когда те, кому, как я полагал, мое спасение дороже всего, оказались враждебнейшими и жесточайшими! Как только они увидели, что я колеблюсь в страхе, они подтолкнули меня на мою погибель, употребив при этом всю свою преступность и вероломство».

В скором времени эти претензии к тем, кого Цицерон прежде считал своими друзьями, начинают распространяться — конечно, в более смягченном варианте — даже на самого Аттика. Отвечая ему в августе 58 г. сразу на четыре полученных от него письма, Цицерон сначала признается, что недостаточно выполнял в свое время долг и обязанности друга, а кончает тем, что горько упрекает Аттика, который, оказывается, «не уделил никакой доли своей мудрости» для его спасения, но только «смотрел и молчал», как Цицерон, «преданный, обманутый, запутавшийся в кознях, пренебрег всеми средствами для защиты и покинул Италию», когда она якобы уже подымалась ему на помощь.

Таким образом, свой тактический промах Цицерон видит в том, что не следовало первый закон Клодия, который был сформулирован в общем виде, принимать на свой счет, облачаться в траур, искать защиты у народа и добровольно удаляться в изгнание. Нужно было либо вообще избежать опасности, согласившись на предложение Цезаря ехать к нему в качестве легата, либо оказать решительное сопротивление, либо, наконец, пасть с мужеством.

Цицерон, как почти все тонко организованные и впечатлительные натуры, «интеллектуалы», был склонен в предвидении какого–либо несчастья преувеличивать его возможные размеры и значение; так, он пророчит себе крах всего дела своей жизни — и об этом уже говорилось выше — еще тогда, когда для этого нет никаких серьезных оснований, а именно после оправдания Клодия в его процессе. Зато теперь, когда «гром уже грянул», когда карточный дом якобы достигнутого в его консульство «согласия сословий» и «объединения всех достойных» развалился на его же глазах, он обнаруживает удивительное непонимание внутреннего значения событий, ему и в голову не приходит необходимость осознать закономерность и причин, и самой ситуации, наоборот, он все сводит к случайным просчетам, дурным советам, предательству друзей и т. п. Он не только не пытается пересмотреть свои прежние, опровергнутые жизнью концепции и лозунги, но мы знаем, что в написанном вскоре после возвращения в Рим диалоге «О государстве» он стремится дать теоретическое обоснование лозунга «согласие сословий», а в самом последнем своем крупном труде, в трактате «Об обязанностях», снова провозглашает торжество «тоги» над «мечом». Изгнание, конечно, его жестоко травмировало, надолго выбило из колеи, но едва ли чему–нибудь в этом смысле практически научило. Он пока схватывает лишь то, что лежит на поверхности, он принимает следствия и всякие внешние проявления за самые причины, он, наконец, оценивает все происходящее сугубо «эгоцентристски», в личном плане и потому оказывается не в состоянии подняться до понимания задач «высокой политики».