Изменить стиль страницы

Он остался совсем один во всем здании. Шаркающей, смешной походкой старый ученый торил тропу от бывшей кухни до бывшего туалета, по привычке стараясь ни на кого не наступить, и при этом втайне посмеивался над своей деликатностью. Как специалист, он прекрасно знал, что муравьев здесь нет и быть не может. Если бы даже какой-нибудь сумасшедший муравей и остался, то при такой температуре он проспал бы глубоким сном до мая месяца. «Да, конечно, он спит, — убеждал себя профессор, кутаясь в старое пальто, — он спит и видит сны».

Вскоре вход в институт временно заколотили. Владимир Ильич отнесся к этому спокойно. Идти все равно было некуда, да ему и не хотелось никуда идти, а меньше всего — в свою запущенную квартиру. Бездетный вдовец, профессор давно не имел ни друзей, ни желаний, а о тех простых потребностях, которые у него еще оставались, чудесным образом позаботился родной институт. В кухонном шкафу нашелся запас макаронных изделий «Звездочка» — из числа тех, что не едят никакие насекомые, в кране обнаружилась холодная вода, в лаборатории — немного спирта. Два раза в день он небольшими дозами подъедал макароны, сваренные на спиртовке, а потом подолгу сидел у окна, смотрел на заваленную сугробами Сретенку и думал о своей жизни.

В детстве и юности Володя Мурашик немало претерпел из-за своей ласково-уменьшительной фамилии. Злые дети переделывали ее самыми затейливыми способами: его называли то комарик, то кошмарик, то карасик, то матрасик. Они смеялись, а ему было совсем не смешно. Но настоящая пытка началась уже в зрелые годы. Когда он подрос, остепенился и приобрел право на отчество, то стал замечать, что в самое имя его то и дело вкрадывается злой, чужой, агрессивный голос.

— Владимир Ильич… — шипел этот голос, — …Мурашик.

Стоило говорящему сделать крошечную паузу между отчеством и фамилией — и с грохотом рушились основы советского общества. А Владимир Ильич совсем не хотел разрушать основы. Он был человек тихий — простой пешеход, из тех, кого поэт Окуджава когда-то ласково назвал московскими муравьями. У него было странное чувство, когда рухнули основы, — ему казалось, что он в этом виноват.

Вспоминал он жену Машу, их первую встречу, когда она ошиблась дверью: позвонила в химчистку, чтобы сдать пальто, а попала к нему, жившему рядом, на первом этаже. Она растерянно поздоровалась, а он смотрел на нее, шевелил усиками и не мог вымолвить ни единого слова. Так, почти без слов, они и прожили душа в душу тридцать лет.

Профессор Мурашик молча обходил воображаемых муравьев и думал: «И все-таки они бегают… Один точно бегает… Вот так и я когда-то бегал взад-вперед, живую жизнь изучал. А жизнь-то, выходит, снилась».

Бо́льшую часть дня он лежал на кушетке в институтской кухне, подложив под голову толстый том мирмеколога Мордвилко и глядя на портреты бородатых эволюционистов, теснившиеся по стенам. Бородки были расположены в порядке убывания длины, и одно место в центре — как раз для него — было свободно. Странно, что это не бросалось в глаза раньше. А когда он засыпал, то видел сны, и сны эти с каждым днем становились все грустней и причудливей.

Поначалу чаще всего снилась Маша, и сон был всегда один и тот же. Во сне она была очень маленькая, совсем незаметная. Она проходила мимо тихо-тихо, потом оглядывалась, смотрела на него огромными зелеными глазами — и вдруг растворялась в зеркале. Часто снилась река, которую он никак не мог переплыть. Потом вдруг приснились коллеги по работе с нимбами над головами.

А потом приснился муравей Кацнельсон.

Этот муравей забрался на травинку и качался на ветру. Рядом протекала небольшая мутная река с красивыми низкими берегами. Профессор сидел совершенно голый прямо на голой земле и внимательно смотрел на травинку и на муравья. Что-то такое было в этом муравье — в его раскачивании, в его грустных глазах — такое, отчего сжималось сердце.

Владимир Ильич отвернулся к реке и, чтобы успокоиться, попытался подумать о чем-нибудь вечном. Но мысли все равно сворачивали на муравьев. Легко ли быть муравьем? Жить в куче мусора, слушать ногами и усами, драться антеннами, никогда не спать. А как можно спать, если живешь всего пару месяцев? И у муравьев тоже есть мировые проблемы, думал профессор. Войны, рабовладение, воровство, нелегальная эмиграция, даже наркомания. И зря люди думают, что все муравьи — труженики. В каждом муравейнике пятая часть граждан — тунеядцы и бездельники. Гораздо больше, чем у людей, между прочим. И такая жизнь длится почти целую вечность, миллионы лет. И миллионы лет — беспросветная темнота народа. Посмотрите, что происходит, когда жители муравейника отправляются на поиски лучшей доли. Рабочие тащат на себе целый зоопарк: клещи, тараканы, пауки, жуки, мухи, — на панцирях народа в новую жизнь переезжают все паразиты. Как у людей…

— Это не совсем так, — раздался в его мозгу тихий голос.

Профессор вздрогнул. Голос звучал совсем негромко, но он завораживал. В нем были искренность, простота и убежденность в чем-то необыкновенно важном. Владимир Ильич заткнул уши и, чтобы не сойти с ума, стал думать еще интенсивнее.

Люди называют родину матерью, но для них это только красивый образ, а для муравьев — нехитрая истина, просто потому, что мать у всех одна. И какова ее жизнь? Легко ли вечно просить пропитания у собственных неблагодарных детей? И рожать их, рожать, рожать — сто пятьдесят миллионов раз рожать. Жить среди сплошных родственников, работать с утра до вечера, чтобы муравейник рос любой ценой. Все для колонии! О, боже… А потом придут россомирмексы, хищные гады, убьют взрослых, а куколок заберут, чтобы вырастить из них рабов…

— Послушайте, ваша критика нашей цивилизации основана на одном очень важном недоразумении, — сказал печальный голос. — Все дело в том, что вы человек.

С этим следовало согласиться, и профессор кивнул. Отвечать он боялся, потому что отвечать муравью Кацнельсону означало только одно — безумие.

— Я, кажется, сейчас с ума сойду, — подумал профессор.

— Сойду! — эхом откликнулся муравей.

Ветер дунул сильнее, и, обернувшись, профессор Мурашик увидел, что травинка пуста. Он вздрогнул всем телом и открыл глаза. Реки не было, и вообще ничего не было. Над ним нависал белый потолок с трещиной, похожей на молнию, со стены укоризненно смотрели портреты. Владимир Ильич понял, что лежит навзничь прямо на ледяном полу в институтской кухне. Он заставил себя поднять правую руку и потянулся к чашке, лежавшей возле него на боку. Там мог остаться чай на донышке.

Но чая не оказалось: на дне пустой чашки сидел одинокий муравей.

— Здравствуйте еще раз, профессор! Вы меня помните?

— Да-да, помню, мы с вами где-то встречались. У вас еще какая-то простая еврейская фамилия… Кацман, Кацнер?

— Простая еврейская фамилия — это Кац. А я Кацнельсон.

Муравей выбрался на край чашки и теперь смотрел прямо на Владимира Ильича большими грустными глазами.

— Простите, Кацнельсон, у меня, кажется, был обморок, а теперь голова идет кругом. Интересно, помню ли я еще, как меня самого зовут?

— Вас зовут Владимир Ильич Мурашик, и это очень печально.

— Я знаю.

Они помолчали немного, а потом профессор спросил:

— Послушайте, это не с вами я давеча говорил о социализме?

— Вы говорили с самим собой, но я вас, разумеется, слышал.

— Так вот, я не закончил свою мысль. Конечно, я сужу о вас с человеческой точки зрения, но, согласитесь, пора признать, что муравьиный социализм себя изжил. Каждая устремленная в будущее особь инстинктивно стремится к обособлению, хочет стать отдельной и независимой. Возвращение к роду — это всегда шаг назад. Не надо бояться нового, эволюция есть различие. Почему вы молчите, Кацнельсон? Вы согласны?

— Нет.

— Тогда спорьте!

— Зачем? Мне кажется, что перед смертью стоит заняться чем-то более важным, чем споры о том, как лучше устроиться в вашем жутком мире.

— Да, да, пожалуй, вы правы. Ну что ж, давайте говорить о важном. Хотите, я расскажу вам свой сон? Не сегодняшний, а тот, который снился мне до этого, почти каждый день. Вас, кстати, там еще не было, вам может быть интересно. Будете слушать?