Изменить стиль страницы

Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:

— Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать — так в кусты! Москва слезам не верит!

И, оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:

— Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь…. А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!

— Втоооом…

— А ну пошли. Ты божился, что всех наперечет знаешь, пойдем к первой! Помоги-ка, Петь!

Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.

Когда коридор уперся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:

— Ага. Вот первая.

Он нащупал задвижку, оттянул ее и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решеткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помета, смешанного с опилками и соломой. На этой темно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мертв. Его худые, перепачканные пометом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помета. Рой проворных весенних мух висел над его худым, позеленевшим телом.

— Тааак, — протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри. — Первый…

— Первый. — Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. — Вишь, скорежило как его. Довел, гнида… Ишь худой-то какой.

Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:

— А ну-ка, иди сюда!

Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:

— А ну-ка, родословную! Живо!

Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал:

— Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да, врача… поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода.

— Родственники! — Кедрин снова треснул по двери.

— Сестра — Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке Парка Славы в городе Горьком.

— Братья!

— Тк нет братьев.

— Тааак, — секретарь, оттопырив губу, сосредоточенно пробарабанил костяшками по двери и кивнул Тищенко: — Пошли во вторую.

Клеть № 2 была точь-в-точь как первая. Такие же шершавые, исцарапанные стены, низкий потолок, загаженный пол, мутное зарешеченное окошко. Человек № 2 лежал посередине пола, раскинув посиневшие руки и ноги. Он был также волосат, худ и грязен, остекленевшие глаза смотрели в потолок. Теряющийся в бороде рот был открыт, в нем шумно копошились весенние мухи.

Стоя на пороге, Кедрин долго рассматривал труп, потом окликнул Тищенко:

— Родословная!

— Шварцман Михаил Иосифович, сын пораженца второй степени, внук левого эсера, правнук богатого скорняка. Брат — Борис Иосифович — в шестнадцатой клети. Поступили оба семь месяцев назад из Волоколамского госплемзавода…

Кедрин сухо кивнул головой.

— А что это они у тебя грязные такие? — спросил Мокин, протискиваясь между секретарем и председателем. — Ты что — не мыл их совсем?

— Как же, — спохватился Тищенко. — Как же не мыл-то, каждое воскресенье, все по инструкции, из шланга поливали регулярно. А грязные, тк это ж потому, что подохли в позапрошлую пятницу, тк и мыть-то рожна какого, вот и грязные…

Мокин оттолкнул его плечом и повернулся к Кедрину:

— Во, Михалыч, сволочь какая! Лишний раз со шлангом пройтись тяжело! Какого рожна? Зачем мне? Для чего? А сколько мне заплатят? — Он плаксиво скривил губы, передразнивая Тищенко.

— Тк ведь…

— Заткнись, гад! — Мокин угрожающе сжал кулак. Председатель попятился в темноту.

— Ты член партии, сволочь? А? Говори, член?!

— Тк а как же, тк член, конечно…

— Был членом, — жестко проговорил Кедрин, захлопнул дверь и подошел к следующей.

— Третья.

Скорчившийся человек № 3 лежал, отвернувшись к стене. На его желто-зеленой спине отчетливо проступали острые, готовые прорвать кожу лопатки, ребра и искривленный позвоночник.

Две испачканные кровью крысы выбрались из сплетений его окостеневших, поджатых к животу рук и не торопясь скрылись в дырявом углу. Нагнув голову, Кедрин шагнул в клеть, подошел к трупу и перевернул его сапогом. Труп — твердый и негнущийся — тяжело перевалился, выпустив из-под себя черный рой мух. Лицо мертвеца было страшно обезображено крысами. В разъеденном животе поблескивали сиреневые кишки.

Кедрин сплюнул и посмотрел на Тищенко:

— А это кто?

— Микешин Анатолий Семенович, сорок один год, сын пораженца, внук надкулачника, правнук сапожника, прибыл четыре, нет, вру, пять. Пять лет назад. Сестры — Антонина Семеновна и Наталья Семеновна содержатся в Усть-Каменогорском нархозе…

— Они-то небось действительно содержатся. Не то что у тебя, — зло пробурчал Мокин, разглядывая изуродованный труп. — Ишь крыс развел. Обожрали все еще живого небось…

Кедрин вздохнул, вышел из клети, кивнул Мокину:

— Петь, открой четвертую.

Мокин отодвинул задвижку, распахнул неистово заскрипевшую дверь:

— Во, бля, как недорезанная…

Четвертый затворник сидел в правом углу, возле окошка, раскинув ноги, оперевшись кудлатой головой о доски. Его узкое лицо с открытыми глазами казалось живым и полным смысла, но зеленые пятна тления на груди и чудовищно вздувшийся, не вяжущийся с его худобой живот свидетельствовали о смерти.

Секретарь осторожно вошел, присел на корточки и всмотрелся в него. Судя подлинным ногам, мускулистым рукам и широкой груди, он был, вероятно, высоким и сильным человеком. В его лице было что-то заячье, — то ли от жидкой, кишащей мухами бороды, то ли от приплюснутого носа. Высокий с залысинами лоб был бел. Глаза, глубоко сидящие в сине-зеленых глазницах, смотрели неподвижно и внимательно. Кисть левой руки мертвеца была перебинтована тряпкой.

Тищенко просунул голову в дверь и забормотал:

— А это, товарищ Кедрин, Калашников Геннадий… Петрович. Петрович. Сын вырожденца, внук врага народа, правнук адвоката:

Стоящий за ним Мокин хмыкнул:

— Во, падла какая!

Кедрин вздохнул и, запрокинув голову, стал разглядывать низкий щербатый потолок:

— Родственники есть?

— Нет.

— Небось за троих работал?

— Этот? — Тищенко оживился. — Тк что вы, товарищ Кедрин. Болявый был. Чуть што сожрал не то — запоносит и неделю пластом. Да руку еще прищемил. Это он на вид здоровый. А так — кисель. Я б давно его на удобрение списал, да сами знаете, — он сильнее просунулся в дверь, доверительно прижал к груди тонущие в рукавах руки, — списать-то — спишешь, а замену выбить — вопрос! В район ехать надо. Просить.

Кедрин поморщился, тяжело приподнялся:

— Для тебя, конечно, лишний раз в район съездить — вопрос. Привык тараканом запечным жить.

— Привык, — протянул из темноты Мокин. — Хата с краю, ничего не знаю.

— И знать не хочу. — Секретарь подошел к стене и стукнул по доскам сапогом. — Гнилье какое. Как они у тебя не сбежали. Ведь все на соплях.

Он отступил и сильно ударил в стену ногой. Две нижние доски сломались.