Процесс отъёма от груди младшей сестрички начался в тревожные дни. Если война — так всем! Или это было связано с предстоящим лишением молочных желёз у родительницы, или пришло время лишать сестру природного продукта — установить сегодня невозможно. Неизвестно, существует ли единое, стандартное описание процесса отъёма малых детей от родительской груди, но как это делала мать — занятное было зрелище.

Когда сестра, напившись "до отвала", получала "личное время" для познавания окружающего мира, а проще — "гуляла", мать чем-то прибинтовывала на груди старую чёрную сапожную щётку щетиной наружу и ждала момента, когда маленькое, но прожорливое создание, в милых детских складочках жира, начинало требовать законного "обеда".

Требования сестрички сопровождались попытками руками открыть "столовую" на материнской груди, и когда такое дозволялось не без лёгкого сопротивления родительницы, сестричка видела на месте всегдашнего сладкого пропитания чёрный, колючий и отвратительный предмет с неприятным запахом! Тут же, не медля, без задержки, хотя бы на секунду, начинался вой, но волосатый ужас не реагировал на стенания и не собирался покидать место законного кормления! Отлучение продолжалось, а я злорадствовал!

Оставалось непонятным: как это "расстреливают евреев и коммунистов"? И как "мужиков кастрируют!" И кто кому всё же "сдал минск?" Что такое: "минск"?

Понимание того, что обещали встревоженные языки от надвигающихся немцев, медленно, но верно, приходило в сознание, и только одна "кастрация мужиков" не поддавалась осмыслению. Вроде бы всё оставалось прежним, но родители как-то притихли. Обстановка с пропитанием становилась всё хуже и хуже…

Глава 49.

Первые военные звуки.

Не могу назвать дату прекращения работы основного, самого демократичного на то время вида городского транспорта: трамвая.

Не знаю и такое: или вражеская авиация разнесла вдрызг подстанции, что питали электроэнергией любимый и почитаемый городской транспорт, или это сделали отступающие сапёры красной армии, но кто бы не сделал "доброе дело" — "поклон" им и "понимание текущей обстановки" от жителей города. Главное и основное — исчезло электричество. И тогда "советские" граждане, самые удивительные создания на всей планете в двадцатом веке, немедленно вспомнили о древних источниках света: керосиновых лампах.

Необъяснимое явление: ныне широко пользуюсь электроэнергией, и если случается неисправность в подаче, то наступает мрак: осветить жильё нечем, нет у меня "альтернативных источников" освещения, не держу их.

Зачем лишняя забота? Если остаюсь без электроэнергии, что очень редко случается, то заваливаюсь спать "вместе с курами" и с лёгкими огорчениями:

— Новости по "ящику" не посмотрел… Хотя, что в новостях? Разве они от меня зависят? Нет! Вот и спи… — оно, конечно, вроде бы рановато ложиться, бока отлежишь за тёмное время… Если свечи зажечь, или лампу керосиновую? Как в войну?

Безответный вопрос к прошлому: откуда и вмиг у монастырцев появились керосиновые лампы? "Революция" "лампочку Ильича" принесла, поэтому старые, вонючие керосиновые лампы можно было и выбросить, как напоминание о "ужасном прошлом"!? А они не выбросили! Если берегли старые керосиновые лампы, то разрешено думать, что они не верили "в прогресс, что несла им власть советов"?

Почему отца не призвали "на защиту союза советских социалистических республик" — не знаю. Не потому ли, что ему было сорок? Или потому, что у него было трое? "Мал мала"? Или в верхах надеялись, что война продлится пару недель и призывать "старьё", вроде отца, на защиту "самого гуманного и передового строя в мире" нет нужды?

Никогда не спрашивал отца о причинах, по которым ему было отказано "послужить родине". Не дано было знать маленькому водителю "городского электрического транспорта" (трамвая) всех тонкостей "высокой" политики. Другие подозрения на эту тему "не выдерживают критики": советская власть побаивалась призывать на защиту "классово неустойчивого и чуждого ей товарища" с помещичье-купеческой родословной. Обедневшей, но "помещичье-купеческой"… "герой — но дурак… дурак — но герой"! — из этого "водоворота" нам никогда не выплыть. Выбор не широкий, но останавливаться на чём-то одном нужно.

Никто в "трудные минуты отступления" не подгонял грузовиков к монастырским кельям и не предлагал обитателям бегством на восток спасться от вражеского нашествия. Хочешь спасаться — "бери ноги в руки" и убегай сам! Куда?

— Кто и где нас ждёт? — задавала резонный вопрос в пустоту большая часть монастырских насельников, и не думала покидать кельи, отнятые советской властью у монахинь.

— Этих мы видели — говорили "монастырские" граждане, кивая головой в сторону убежавших на восток соотечественников — посмотрим, каковы те — и указывали большим пальцем правой руки на запад.

— Враги идут, чтобы вас убить и захватить вашу землю!

— А нам без разницы, кто нас убьёт! Да и земля не наша — уже до прихода врагов монастырские обитатели были готовыми предателями.

— Предатели, как выяснилось через много лет, как и доходы, бывают "декларированные", то есть "заявленные", и тайные, "неучтённые". Обитатели любимого твоего монастыря были во второй группе — сделал уточнение бес. Я не возражал.

Глава 50.

Прогулка в Латвию.

На начало войны у отца было двое друзей. С одним общая работа в мирное время, и общая вера в бога, с другим — только работа. Другой не был махровым атеистом, его скорее стоило бы именовать "сильно сомневающимся".

Имя сомневающегося "в божьих промыслах" — Василий с отчеством "Васильевич". Отец звал его "Васькой", что позволительно делать только большим друзьям. Иногда пользовался прозвищем Василия Васильевича: КРАЙРОДНОЙ. На дачу прозвищ мы очень способный и талантливый народ. Наши прозвища, что мы "клеим" взаимно, могут быть любыми. Много за семь десятков лет слышал прозвищ, но прозвище отцова друга "Крайродной" было красивым и точным. Прозвание Василий Васильевич получил за великую любовь к родному городу. Это был большой патриот своего города, и никаких иных мест за чертой города не признавал. Пускал кого-то ещё Крайродной в свою большую любовь к городу — о таком расспросить Василия Васильевича я не мог.

На "большую советскую родину", коя к тому времени простиралась "от моря и до моря", у Василь Василича любви уже не оставалось. Да и сам отцов друг был маловат на "большую любовь" к "большой родине", не вмещалась она в него. По этой причине он не мог любить ни Казахстан, ни Туркмению, ни Бурятию с Якутией, а о калмыках знал только то, что у них "глаза узкие". Не знал о существовании калмыков по причине малых познаний, как в географии, так и в политике. Большое сходство с тем, как если бы сейчас в обязательном порядке, "свыше", мне бы настойчиво предложили любить и считать своими "друзьями" неизвестных обитателей планеты "Бета Проксима", или жителей Кавказа — сегодня… Газет Васильич не читал, о "советских социалистических республиках" знал понаслышке, а если что-то и знал, то всё едино прекраснее родного города для него ничего не было:

— Край родной! — вздыхал он, и никто ему не возражал. Сомневающихся в любви к родному краю рядом не находилось, и эти два слова в его исполнении стали второй фамилией, коя со временем с успехом заменила первую, настоящую. Под первой он проходил только в местах трудовой деятельности.

Наиболее частое упоминание "края родного" у него начиналось после "белой головки" У граждан, потреблявших тогда "белую головку", она вызывала разные эмоции: кто затевал пустые споры с дракой в финале, кто пел глупые песни, а иные — плакали. К прославлению "края родного" Василь Васильич приступал без единой музыкальной ноты, но со слезой.

"Белой головкой" называлась бутылка "Смирновской" водки потому, что была запечатана белым сургучом. Помню "посудину", видел её, но по малости лет вкусить содержимое, мне, разумеется, не дозволяли. Васильевичу и отцу хватало одной "посудины": первому — для впадения в экстаз с исполнением "гимнов" о "крае родном", отцу — чтобы окончательно "осоветь".