Изменить стиль страницы

— Это — да! Если таким по башке… больших делов можно натворить! Дак Нахрок-от здесь у вас в героях ходит? Во-она што! В деревнях-то о нем до сих пор сла-авная молва идет! Дескать, собрал он со своей волости гольтепу да варнаков, — и давай по дорогам грабить, по деревням шнырять. Предводитель народных масс… Под конец-то уж до того допился да обнаглел, что знаешь как велел себя встречать? Садился на пенек, снимал штаны, вытаскивал… ну, это самое… и — пусть, мол, подходят по одному и целуют! Что стар, что млад, что девка, что дите… Иначе — башка с плеч. Хе-х-хе-е… Таких-то раньше разбойниками, а теперь — бандитами зовут. А тут — крестьянский вождь! Тогда собрали со всего уезда народ покрепче, подкараулили их, да и убили всех начисто. Вот как дело-то было.

— Официальная история придерживается иной версии: что помещики, чиновники, купцы и деревенские богатеи, обеспокоенные ростом народного движения, подкупили несколько человек из отряда Паутова, — и те, захватив его ночью, выдали в руки солдат. Видите картину? — хранительница показала на стену. — Здесь как раз отражен момент его пленения.

Написанное маслом полотно изображало рвущегося из рук предателей голубоглазого, льнокудрого молодца в красной рубахе; к нему бежали солдаты с машущим шпагою офицером; там и сям виднелись представители крестьянских масс, выражающие горе по поводу потери вождя-освободителя.

— Н-да-а… Вот так зимогор. Чистый Иван-царевич! Что тут скажешь! Искусство, больше ничего.

— Вот видите! А вы говорите… Нет, у нас хороший музей. И предметы искусства есть, как же без них.

Кроме упомянутого, в музее висело еще три произведения живописи: «Портрет пионерки Кати Балдиной, предотвратившей в 1937 году 916 крушений поездов», «Портрет колхозного бригадира И. Кычкина», и слегка покоробленная старая картина, где нарисована была девочка в старинном белом платьице, опирающаяся о перила террасы. Под нею значилось на табличке: «Портрет неизвестной. Художник неизвестен».

— А эта-то на кой черт висит? — спросил, показывая на нее, посетитель. — Ни истории в ней, ни краеведения. Кто, кем нарисован…

— Думаем, думаем над этим, — вздохнула Зоя. — Другие посетители тоже не всегда понимают… Сниму, пожалуй.

— Кхе-э… Тоже мне — искусство! Эрмитаж!

И он удалился, недовольно трубя и размахивая кошелкой — верно, пошел искать известку. Обескураженная, раздраженная Зоя вышла за ним на крыльцо, подняла голову и глянула в сторону солнца, лодочкой ладони прикрыв глаза. Прямо на рыжий диск, тригонометрической дугою прогибаясь в полете, летел большущий орел. Заслонил солнце и плавно поплыл дальше.

— Какая красивая птица!

ПОШЕЛ НА ПОКЛОН

После потери заветного письма Валичку Постникова чуть не хватил удар. Впрочем, верно, какой-нибудь ударчик с ним и случился: неделю он пролежал дома, с трудом поднимаясь с постели, и пил сердечные капли. От страшного горя у него расстроилась лицевая мускулатура: губы разъезжались, челюсть попрыгивала. И сколько он ни убеждал себя, что ничего страшного в этой потере нет — ведь помнил все письмо наизусть, до последней запятой, а вот — на тебе, как расстроился! Ни номера такси, ни внешности таксиста он, разумеется, тогда не запомнил, будучи пьян, — да и не тем была занята голова. Но именно без бумажки он чувствовал себя сиротливо, словно пропала драгоценная для него вещь. Да ведь что там было, на бумажке-то? Личное письмо немолодой женщины, какая-то, возможно, бредятина насчет картины, крепостного художника, несчастной любви, жестокого отца, клада — сюжет довольно, кстати сказать, занудный и заурядный. Кто там куда что закапывал? Причем тут портрет? И кому какое есть дело до того, был или не был на свете крепостной художник Иван Кривощеков? Ну ладно, пускай есть некий клад. Ладно, пускай он, Валичка, его найдет. И опять тот же вопрос: а что толку? Ни машины не купить, ни дачи ему не надо, и за соблазнительный рубеж — хватит, наездился! Взять да передать все это хозяйство беженцам, в какой-нибудь благотворительный фонд, на детские нужды? Довольно того, что и так-то кое-кто из знакомых считает его дурачком. А уж прослыть совсем идиотом — тоже не больно хочется. Вот какие он приводил себе доводы, и ведь какие все они были веские! Не возразишь против ни одного. Но лишь, утомленный думами, он укладывался спать — тень в старинном модном сюртуке проникала в тихий ночной сад, навстречу другой тени, легкой и тонкой, ржала лошадь возле конюшни, где секли художника, а в низине бухали сапоги, свистела казачья шашка, и некто лохатый грозил с коня любопытному мужику: «Куда прешь?! Пошел прочь, шишига!..». Валичка клал на сердце ладонь, унимая боль.

Жаль было потеряннго письма! Оно, конечно, подлежало восстановлению: на что-что, а на память Постников никогда не жаловался, — да что с того толку! Ведь, если честно — лишь оригинал чего-то стоил, как знак времени. Иногда, ворочаясь в холостяцкой постельке, Валичка вспоминал запах той бумаги, сгинувшей во влажных фуренкиных кущах, — снова чавкали в низине добрые опойковые сапоги, бородатый казак грозил ременной плеткой, бухала крышка кованого сундука, и с каждым днем он все больше убеждался в том, что надо именно действовать, что-то делать. И — не мог ни на что решиться, слезы падали по утрам с рыхлых щечек.

Выздоровев немного, он явился на службу, и только успел присмотреться вновь к пыльным огнетушителям, киркам и запущенным макетам — как был призван в кабинет самого начальника пожарного управления. Тот был недоволен состоянием выставки, и прямо отрубил перепуганному Валичке, что при подобном отношении к службе, при нынешних строгостях с дисциплиной он долго здесь не задержится. Постников колобком выкатился из кабинета, красный и взмокший, и вновь побежал в санчасть за больничным. «Ты меня не проймешь! Нет, ты меня пойми. Нет, ты погоди. Я т-тебя са-ам!..». И снова засел дома, подвергаясь ежедневно унизительной процедуре: его начал навещать офицер из аппарата управления, дабы выяснить, не совершает ли директор выставки во время болезни нелегальных отлучек из дому. Такое положение сразу создало Валичке в собственных глазах статус борца, противостоящего высокому начальству. Странно: пока офицер не приходил, ему вовсе не хотелось никуда бежать; теперь же, после визитов с проверкой, — постоянно тянуло выскочить из квартиры. Однако идти было некуда, и он, поколесив вокруг дома, возвращался обратно в свою нору. Все было немило, и даже встречи со стариком Фуренко не приносили никакой радости.

И вот однажды, проводив офицера, он оделся как можно тщательнее, порепетировав перед зеркалом молодцеватый вид, вылетел из дома и помчался в нотариальную контору, где работала Мелита Набуркина. Там была очередь, он тоже сел было на стул со скромным видом, — однако скоро не выдержал, посунулся в дверь и обратил к нотариусу свое круглое лицо. Мелита покраснела, и даже маленько вздрогнула, голос ее стал звонче: «Учитывая, что после смерти наследодателя… после смерти… наследодателя…». Она разволновалась. И, выпроводив клиента, сама устремилась в коридор.

— Вы принесли документ? — строго осведомилась она.

— Э-э… я-э… — заблеял Валичка. — Собственно, хотел вас увидать, и вот…

— На работе мы сидим именно для того, чтобы нас видели, и чтобы к нам обращались решительно по всем вопросам, входящими в круг наших обязанностей! — скорее в адрес посетителей, чем в Валичкин, отчеканила Набуркина. Толкнула его в дверь, и он оказался в комнате рядом с кабинетом нотариуса. Там сидела бледноволосая заморенная женщина и печатала, а перед нею бегала, пиная мячик и радостно взвизгивая, девчонка лет трех. Находившийся тут же офицер-пожарный, только что покинувший Валичку с проверкой, терпеливо ждал, когда готова будет доверенность на передачу управления мотоциклом.

— Почему не на службе? — Постников смерил его взглядом.

— Я в отгуле, — охотно откликнулся офицер.

— Зачем же тогда ко мне приходили?