— …И это очень мелко с твоей стороны — говорить о психиатрах.

— Прости, я погорячился.

— Можешь позвонить… и не только психиатру.

— Я же сказал: я погорячился!!!

От разворошенной пыли в комнате стало мутно. Митя отшвырнул веник.

— Понимаешь… мне трудно объяснить тебе, до какой степени невозможно жить с сознанием, что это существо по-прежнему благодушно улыбается, сочиняет эстетские песни, сочиняет нежные слова жене…

— Спит с ней…

— Спит. Не думай, что ты меня поддел, — телесный аспект для меня значит меньше всего.

Митя пнул ногой кучу мусора и устало, словно долго над ней работал, опустился на пол. Он стал одышлив.

— Пошли его просто ко всем чертям. И не думай больше.

— Уже послала. Прокляла его, когда уходила в последний раз.

— А вот таких вещей делать не надо. Агни зло рассмеялась.

— Думаешь, это чем-то его задело? Так, шевеление воздуха. Его невозможно задеть, уязвить — ничем. Можно только уничтожить физически.

— Я имел в виду: не надо прежде всего для тебя. Нельзя проклинать, нельзя мстить, нельзя отвечать ударом на удар. Потому что сам становишься этим проклятием, этим ударом. Превращаешься в комок злобы.

«Было бы неплохо… Превратиться в комок злой глины, запущенный сильной рукой в Колеева. Еще лучше — в свинцовый плевок пули. Только бы мимо цели не пролететь…»

— …И потом, если он, как ты говоришь, сатана…

— Не сатана, — поправила Агни, — орудие сатаны.

— Один черт. Если он такой страшный, значит, его накажут. Там. — Он приподнял веки. — Зачем суетиться?

— Мне бы твою уверенность! — Агни язвительно оживилась. — Как здорово ты осведомлен о том, что будет там! Прямо как Таня, моя крестная. Она все про тот свет знает: как там и кто где. Толстой в аду. Гоголь и Достоевский — в раю. Сэлинджер пойдет в ад… Еще там, в аду, есть специальный ров для некрещенных детей и абортов. Все аборты в возрасте тридцати трех лет, ждут, с немым укором в глазах, родителей… А я вот совсем не знаю, как там. Может быть, наоборот, его наградят и повысят. По своему ведомству. За то, что хорошо выполнял порученное.

— О-о-о-о!.. — Митя заерзал головой по стене, теряя терпение. — Тем более, к чему твое жалкое наказание, если там его наградят?! Кто из нас двоих идиот?..

«К чему?»

Митя устал от разговора с ней. Вспотел, как от физической работы. Когда-то он был поджарым, двужильным, мог не спать двое суток подряд. Здорово бегал и мастерски дрался. Сегодня она его доконала. Пустой разговор. Видимость разговора. Потому что все, что он говорит ей, она могла бы сказать сама. И говорила уже себе, говорила…

— Давай завяжем этот дурацкий разговор? — предложил Митя. — Давай я музыку лучше заведу. Ты что хочешь? Он дотянулся до магнитофона.

— Он… полый внутри, понимаешь… Как классическая нечистая сила… Митя растерянно обернулся.

— Ну, брось.

— Каждое его слово — ложь… он не знает, что такое боль… отчаяние… просто не чувствовал никогда ничего такого…

— Брось, брось. — Он прижимал ее голову к родным отворотам халата.

— …Узнав, что была наложницей беса, надо удавиться… из отвращения к себе…

— Все мы наложники беса, ты что, не знала? И я тоже. Перестань.

— Не все… не так…

— Мне даже вколоть в тебя ничего нельзя теперь. Ни напоить. Ничем нельзя оглушить, как рыбу, — ты ведь не одна теперь. Забыла?.. Сколько ей уже, зверюшке твоей?

— Два месяца… Врачи говорят — нельзя беременность при такой депрессии…

— Врачи — дураки. Но депрессия тебе ни к чему — в этом они правы.

— Ты — дурак. Может родиться урод…

— Урод уже родился. Тридцать лет назад. Хуже быть не может.

Митя щелкнул магнитофоном.

— Если тебе все равно, я заведу свое любимое.

— Я ведь не только за себя… Ты же сам знаешь: одна из его жен, пожив с ним, ушла в монастырь. Правда, вернулась через месяц, как и ты, но ведь порыв — был… Другая любила его всю жизнь и сошла с ума. Самая первая его любовь. Теперь совсем седая и сумасшедшая…

— Третья — вышла замуж за австрийского консула. Четвертая — разбила на днях машину и тут же купила новую. Прям — Синяя Борода! В комнату вошел третьим знакомый негромкий голос:

Она вещи собрала, сказала тоненько:
а что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою…

— Пойду чай поставлю. Сегодня у меня даже сахар есть — тебе повезло!

Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,
а что у папы у ея топтун под окнами…

Митя сходил на кухню и вернулся.

— Вот — человек. — Митя кивнул на голос. — И мне, честно говоря, не важно, как он там жил. Тоже, кстати, несколько жен было. А важно, что песни его — бывало такое — удерживали на плаву, когда ничего больше не держало. Ничего перед глазами не маячило, «окромя веревки да мыла». А ты с твоей сулемой дурацкой могла бы подумать, хоть на минуточку, так вот, встряхнуть дурной головой и подумать: а может быть, есть люди, которых и его песни держат? Ведь могут же быть такие, а?..

Агни не ответила.

— Ты давай садись поудобнее.

Митя протянул ей руку. Агни пересела с дивана на ковер. Чаепития здесь совершались по-восточному, на полу. Он пристроил ей под спину и локоть по подушке.

Агни потянулась к лежащей, как и все остальное, в пыли, старинной тяжелой Библии. Раскрыла наугад, словно гадая.

«И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется».

Интересно, если б вдруг оказалось, что произносивший эти слова в свободное от проповедей время лгал, двоедушествовал, распутничал… Мите это было бы тоже не важно, он так же держал бы эту книгу у изголовья?

Держал бы?..

— Ты просто слишком много от него требуешь. Он бард, поэт. А не святой, не гуру.

Еще какой гуру. В его квартире тесно от косяков молодежи, и не слишком молодых, и свежевыпущенных из дурки, и все спрашивают, как жить.

— А с поэта надо требовать не больше, а меньше, чем с обыкновенного человека. Это не только мое мнение. Кажется, Юнг считал, что фраза Пушкина: «И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он», — научно обоснованна. У поэта не хватает энергии на то, чтобы творить шедевры и оставаться приличным человеком. Одно из двух: творец или благонравный семьянин, совместить то и то невозможно:

Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,
в Останкино, где Титан-кино,
там работает она билетершею,
у дверей стоит, вся замерзшая…

Митя принес чайник и две чашки. Откуда-то у него сохранился старинный фарфор. В чай вместе с заваркой высыпал пахучих трав, и получился пряный, знойный напиток.

Он выключил верхний свет и зажег низко болтающуюся над полом лампочку в бумажном оранжевом абажуре.

Лампочка качалась взад-вперед, полосовала стены мягкими тенями.

На стене напротив виднелись остатки Митиного «иконостаса» — фотографии, вырезки из западных газет и журналов. Соль земли, узники совести. Те, кто сидит сейчас. Те, кто не дожил…

— Я с тобой за компанию тоже только чаем ограничусь. Хотя в заначке кое-что есть… Потерплю ради тебя. А ты пей побольше. Детеныш твой от моего напитка такой кайф словит! Почувствует себя в райском лесу. Он у тебя сейчас кто, в какой стадии? Рыба? Значит, в райском аквариуме…

Что за чудак этот Юнг… Будто всем людям задан одинаковый запас энергии, строгий количественный эталон. Потратил на одно — не хватает на другое. Бред… Впрочем, можно ведь определить поэта и более зловещей фигурой. Такие теории тоже есть. Творить красоту — отцеживать ее из чужой боли. Словно опиум из гибнущих голов мака.

«Удобрить ее — солдатам, одобрить ее — поэтам». Если дополнить эту известную строчку, то поэтам все остальные требуются для удобрения своего мира, вечнородящего светоносного чрева…