Слезы подступали к глазам (в бессонные, бесколеевские ночи), когда под веками проплывали умилительные картины тройственно-любовной жизни. «Ну что ты! — говорила она жене. — Ты же вымоталась, не вздумай возиться еще по дому. Уборка подождет. А ты, — она поворачивалась к Колееву, и голос ее становился строг: — так и знай, если вечером опять заявится компания в дюжину человек, как вчера, прогоню, и невежливо прогоню. Человеку нужен покой хоть когда-нибудь? Хоть в собственном доме? Лучше сам уходи и на стороне пьянствуй». Колеев не обижался на ее грубость, он кротко взглядывал на жену и, не вынеся его взгляда, она говорила: «Да нет же, мне вовсе не так плохо. Пусть приходят, кто хочет». Агни сердилась: «У тебя же с легкими плохо, а они накурят здесь в двадцать глоток!..» «Да я же сама курю», — оправдывалась жена. «А, да ну вас!» — Агни демонстративно сбегала на весь вечер, а вернувшись, демонстративно распахивала все окна для проветривания, и гости выдувались сквозняком, утекали один за другим… Ее сын-подросток стал старшим братом младенцу. Правда, не особенно много времени он ему уделял: тряхнет разок-другой погремушкой, и все воспитание. Да ведь и разница в возрасте — целых четырнадцать лет! Зато с Агни он подружился, и они лазали на юге по скалам, разрывали древние могильники в поисках монет и зубов, взбирались, пижоня перед оставшимися внизу, на отвесные кручи, а на раздраженные от пережитого беспокойства выговоры жены Агни объясняла, пряча за спину руки — они еще дрожали, и щеки горели, и свежие царапины расцвечивали кожу голеней, — что мужчина не должен ничего бояться. Вообще никто не должен бояться. Ничего.

Сложнее становилось, когда Агни подходила к проблеме постели. Как быть с этим? Вариант шведской семьи ее не устраивал. Больше того, внушал отвращение. Ей даже парный секс, вполне пристойный, казался излишеством природы, малоприглядным довеском, которым из всех тварей наградили — издевательски выделили — лишь человека и обезьян. У прочих животных нет секса. Есть лишь акт размножения, один, максимум два раза в год. (Правда, насекомые и моллюски занимаются этим по многу часов. И моллюски, будучи гермафродитами, нередко ловят двойной кайф, слипшись, за самку и за самца. Но это тупик эволюции…) Агни ни в коей мере не была ханжой и никаких предрассудков и ограничений за собой не признавала. Просто эротика — не ее стихия. Не ее заветная лодочка, не пучок специй, придающий бытию вкус. Но, даже если — допускала Агни — ее убедят в красоте и музыке групповой любви, встает барьер эстетический. Нужно быть хоть немножечко влюбленным в партнера, а жена Колеева — большая, стареющая… — пусть она полна способностей и умений, начитанна в Кама-сутре… — нет! Нет, заниматься любовью втроем было никак невозможно.

Делить же Колеева: сегодня твоя ночь, завтра моя — педантичный идиотизм. Да и вообще — полно неудобств этических. Не то чтобы Агни жалела уступать ночи жене, нет, ревность и чувство собственника она бы уж как-нибудь — с их помощью — преодолела. Смущало другое: вдруг такая дележка обидит жену. Не дай Бог, Колеев отдаст количественное предпочтение Агни — ей будет больно. «Конечно, она моложе… а двадцать лет дружбы… а душевная близость…» — начинались упреки и слезы. Нет, приходилось признать, что от постели придется совсем отказаться. Это единственный выход. Агни это не огорчало, напротив. (Колеев — вот кому будет туго!) Отказ от плоти, победа над вожделением — совершаемый коллективно прыжок к вершинам Духа. Быть может, они и встретились, и сплелись воедино — ради этого.

…Вес это, или примерный конспект, Агни готовилась выложить жене в первую их встречу. Но, прежде чем собралась с мыслями и словами, поняла, что ничего не выгорит. Не получится.

Лицо жены, никогда прежде не виденной, было выразительным, беспрекословным. Как удар. Как непристойный жест. Оно сказало, что ничего не получится.

Оно немало говорит о своем носителе, человеческое лицо, если ему за тридцать пять—сорок лет. На молодых лучше не смотреть. А в старости говорит все. За долгие годы душевная суть проступает наружу, как пот сквозь поры, пропечатывается в складках у носа и губ, в прищуре, общем тонусе податливых лицевых мышц. Прожитая жизнь засушивается в углах рта.

Для Агни долгое время было загадкой лицо Колеева. Удивительно светлое, детски-нелепое и беззащитное.

Чистые пряди седины в бороде. «Нет ли у тебя где портрета, как у Дориана Грея?» — спрашивала она почти всерьез. Ее недоумение разрешилось, когда однажды, после долгих уговоров, Колеев позволил остричь себе бороду. Он не стриг ее со студенческих лет. Два дня после этого, общаясь с ним, она отворачивалась. А ночью, повернувшись в его сторону, пугалась от неожиданности. Боже, что с ним стало… Что-то вялое, аморфно-расплывчатое проступило в рисунке губ, складках щек, почти полном отсутствии подбородка. Что-то совсем безвольное и скошенное… И всего-то потери — пучок волос, убогая маскирующая шерстка. «Ну почему никто не догадался остричь тебя раньше? — сокрушалась Агни. — Хотя бы год назад. Ни одной из твоих прежних женщин не пришло в голову?..» «Никто из них не преследовал цель делать из меня урода». «Не делать урода, а увидеть, какой ты есть, истинный. Я бы бежала прочь, взглянув на тебя впервые, если бы ты был в таком виде». «Все равно бы влюбилась», — снисходительно улыбался Колеев. «Ни за что».

Лицо жены было тоже полуприкрыто, но в верхней части: глаза прятались под очками. Красивыми, австрийскими или парижскими, с перламутровой дымкой. Повесть ее лица, нанесенная нежнейшим резцом времени, читалась легко. Короткий вздернутый нос и пухлые губы составляли гримаску упорства и самодовольной силы. Общее ощущение застылости не нарушала то и дело возникающая улыбка. Улыбка была прикрытием, маскировкой: жесткая, словно вырезанная по лекалу из жести — «все хорошо!!!». Она напоминала лозунг на первомайской демонстрации, красный, с белыми буквами, несомый небритыми, в пасмурного цвета пальто людьми. (И когда она бросилась к Агни, нелепо вытягивая руки — в жестах рук, в порыве тела были отчаяние и беззащитность, — все та же гримаска, выражение самодовольства и силы, держалась у губ, словно пришитая намертво, до смерти, до ангельской трубы.) «Птица с лицом вещества и безумья…»

В сущности, то было просто лицо женщины, которую никто никогда не любил просто так, за то, что она есть. Которой приходилось затрачивать немалые усилия, вершить ежечасный труд, чтобы стать кому-то необходимой, услышать слова благодарности и нежности. Ежечасный труд, окостенение воли — запечатлелись, застыли в теплой глине лицевых мышц.

«И эту женщину Колеев целует, называет родной?..»

«И с таким выражением лица можно быть необыкновенно доброй?..»

«О, Господи…»

Было ясно, что ничего не получится.

Глядя на нее в последний раз, в последний свой визит — разоренная кухня, осколки посуды, исковерканный телефон, — Агни уже не удивлялась, как может Колеев целовать это лицо. Почему бы и нет? Ведь у них «единая кровеносная система».

Низость его и грязь, как из сосуда в сосуд, переливаются, заполняют ее, и наоборот. («Да ладно тебе! — тут же осадила сама себя Агни. — Несчастнейшая, съеденная и переваренная женщина». Но инерция ревности требовала новых, все более язвящих сравнений, и пенилась, и не желала стихать…)

Узы ревности — все равно что кровные. Они породнились с ней, с женой (хоть и не так, как в бредовых ее мечтаниях), и оттого Агни все говорит, говорит с ней мысленно. Пытается укорить, уколоть, открыть глаза, оправдаться. Сестра… (Грезящая о смерти ее и младенца. Сестра. Сошедшая с ума, упавшая на пол.)

А как много могла бы Агни рассказать ей о муже!.. Пусть они знакомы двадцать пять лет, а она только год, — она знает больше. Точнее, он раскрылся ей до самых глубоких, самых исподних бездн.

Впрочем, нет, это ведь только кажется, что низость человеческая небезгранична, что есть какое-то дно, предел, нащупанная, наконец, впотьмах совесть… Предела нет. Погружаешься все ниже и ниже, бесконечно летишь во тьме — Агни испытала это. С Колеевым она постигла все формы предательств и не могла сказать: вот это последнее, всё, наконец-то опора…