Они обсуждали, как будут жить в городе, как обставят комнату. Покупали коврики из пушистых шкур якутской лошади (шерсть у нее, как у волка или лисы, с густым подшерстком), прикидывали, как будут они смотреться на полу их будущего жилья…

Это было блаженство. Но оно тасовалось со все большей и большей печалью.

В одну из ночей, когда ему не спалось, Алферов прочел ее дневник, небрежно оставленный на столе. Наутро Агни заметила, что он отводит глаза и часто курит.

Это было естественно, что он прочел: раз они вместе отныне, он должен знать ее всю. Агни сама не раз собиралась дать ему свой дневник, Но она хотела читать его с ним вместе! — с комментариями, с пропусками. Как ей теперь объяснить, что дневник, даже самый искренний, стороннему читателю все равно врет! И чем искренней, тем больше врет. Ведь в ней, в ее черепной коробке, как в каждом человеке, заключена дюжина людей. Или две дюжины. В дневнике она дает выговориться всем, выпускает на волю всех: добрых, злых, страстных, ехидных, загнанных в подсознание… Получается жуткая разноголосица. А кто главный в этом хоре, чей голос решающий, кто царь и бог, знает только она сама. А Алферов — Господи! — он не может этого знать.

Каково же было ему читать подобные ее сентенции:

«…Бывший любовник — не друг, но и не чужой человек. Можно относиться к нему по-разному, с благодарностью, либо со светлым цинизмом: смотреть, как на высохшую кожуру от съеденного плода, как на затейливый сувенир в память о ярком путешествии, как на прочитанную книгу в глянцевой обложке, увлекательную лишь при первом чтении. Как на оставившую тебя тяжкую болезнь, наконец. Но при всем этом — он свой человек, пусть сто лет назад оставленный тобою, — одна из звезд на твоем небосклоне. Одна из маленьких вселенных, прирученных когда-то твоей рукой…»

«…Что такое чувственность? Для меня это понятие не существует. Точнее, оно играет в моей жизни мизерную роль. А то, что для окружающих выглядит проявлением этой подспудной силы, я называю иным: чудом превращения чужого человека в своего. Вот бродит сам по себе чужой человек, которого можно лишь приветствовать и обнимать взглядом. А потом происходит короткое чудо сближения, и человек этот — свободный, непостижимый зверь — становится твоим. Теперь можно протянуть руку и ласково потрепать его по затылку. Можно обнять и согреться на холодном рассвете. Можно навесить ему на ум и на душу все свои невзгоды и надежды. Наконец, можно поцеловать его в ладонь и вздохнуть: „Хорошо, что ты есть. Без тебя было бы так пусто…“ Правда, помимо чуда „превращения чужого человека в своего“ есть чудо не меньшее: смотреть, как бродит по земле, смеется и пьет жизнь существо неприрученное. Свободное, шальное и прекрасное, как невзнузданный конь…»

«…Это мой сад, мой ад. Это стенки моего „я“ (после перечня всех бывших возлюбленных). Не обезьянки на мачтах моего корабля — мои песни. Ты спрашиваешь, сколько у меня было мужчин? Ни одного. То были не мужчины. Всё что угодно: дети, звери, цветы, вулканы, музыка… но не мужчины…»

Как объяснить ему разницу между многоцветным, поверхностным брожением ее натуры, привязчивой, «поэтичной», дурной, — и любовью?

Как объяснить, как выстрелить пулей сердца, чтобы он поверил?!

В этом же дневнике она писала не раз, что с уходом Алферова уйдет жизнь, что никого не встречала и не встретит лучше. Но другие ее фразы звучали для него громче. Оглушительно громко.

Агни напилась от тоски на чьем-то дне рождения.

Она куролесила по всему общежитию, прощалась со всеми, признавалась в любви девочкам из ее партии, требовала еще водки… «А потом душа твоя захотела добра, — рассказывал ей наутро Алферов. — Тебя потянуло к детям. Ты долго играла с ними и возилась». — «Не может быть! Я ни разу в жизни не играла с детьми. Я их боюсь». — «Ты долго играла и смеялась с ними, выдумывала все новые развлечения…» — «Неужели они играли с пьяной вдрызг женщиной? И родители их меня не прогнали?» — «Нет. А я стоял в стороне, а потом не выдержал и стал их переманивать. Правда, нечестным способом: стал их подбрасывать к потолку». — «А я?» — «А ты увидела и тоже попыталась подбрасывать, но ты их могла уронить. И я тебя насильно увел».

Ревнивыми были оба. Может, Алферов самую чуточку меньше. В отличие от нее, он таил это в себе. Лишь на лице его, беззащитном, открытом, все проступало отчетливо.

Агни взахлеб рассказывала ему о своей дружбе с бичами — новой для нее, потрясающе интересной породой людей! Они учили ее говорить «по фене». «Кишки» — значит, одежда, «черт» — хороший парень, «пушистая ты какая» — то же самое, что «раскатать губу»… Больше всего ей понравилось выражение «взгреть». Значит, сделать что-то хорошее. Товарищи по зоне взгревают друг друга куревом, травкой, чифирем. Взгреть, согреть, теплота… — словно люди друг для друга — маленькие костры. Танцующий огонь в непроглядной ночи, и нет иного смысла у жизненной дороги, чем греться у костров и греть других. И нет иного способа забыть о бессмысленности пути, о тьме в начале и конце его, чем, глядя на огонь, на завораживающий его танец…

Агни завораживалась людским огнем непрестанно. Вечный неутолимый голод по людям — разнопородным, своекровным, разным, — голод по игре, флирту, судьбам, отношениям — в условиях экспедиции возрос во много раз.

С бичами и бывшими уголовниками дружить не так уж и просто, — жаловалась она Алферову. К примеру, когда они, опухшие и покачивающиеся после вчерашнего праздника, стучатся к ней: «Дай три рубля, а не то умрем». И приходится давать, потому что могут и вправду умереть, это не гипербола, слишком близко подползают они к самому краешку… Или забираются к ней в палатку, когда она на работе, и залпом приканчивают маленький, жалкий флакон духов.

А как трудно говорить с ними «за жизнь»… Угнетает ощущение жалости и бессилия помочь. Не надо гробить себя, жрать всякую гадость, колоться, подыхать молодыми, — убеждает она. «А на фиг она, жизнь? Зачем ее беречь?» Резонный вопрос, верно? Зачем? Мучительно и прилежно пытается она придумать, зачем может пригодиться их жизнь, чему посвятить себя, чем заинтересоваться и задержаться в этом малорадостном, абсурдном существовании — работа? любовь? отцовские радости?.. Но — получается неубедительно. И стыдно от их снисходительного, усмешливого молчания.

А еще этот народ то и дело разыгрывает ее. По любому поводу. Агни потрясающе легко разыграть, ей говорили, что даже неинтересно — с такой легкостью она всему верит. И чем фантастичней розыгрыш, тем охотнее верит. Очевидно, жаждет от этого мира — с распахнутым, как у ребенка, ртом — яркого, неожиданного, острого, страстного — и оттого попадается на любую удочку…

Но, конечно, труднее всего и печальнее всего то, что отношения братьев и сестер не могут, как правило, их удовлетворить. Будь проклята природа, так четко разделившая всех на самцов и самок! Существует лишь один человек в мире, с которым ты можешь спать, но приязнь, теплоту, нежность можно испытывать сразу ко многим. Отчего же эти многие начинают требовать того, что можно только с одним? Если б к ней, Агни, кто-нибудь относился как к сестре, как бы она любила этого человека, как была бы благодарна ему… У нее никогда не было братьев и сестер. И отца, фактически, не было. Братство — великая вещь. Она с детства любила всякие смешные трогательные обряды: братание кровью, обмен одеждой, талисманами — чтобы хранили и грели… Вот и с Алферовым они породнились в самом начале романа — по ее инициативе процарапали руки огромным его ножом с ручкой из оленьего рога и смешали кровь. «Это на всю жизнь».

В одну из ночей, очень нежных ночей, когда Алферов говорил об их будущем ребенке, Агни сказала зачем-то, что изменила ему. Один раз, вскоре после знакомства.

Невероятно, но вспомнила, привела это как довод о силе ее любви. Тогда, весной, когда она таскала тележки с навозом, общалась с ослами и муравьедами, они нередко ссорились, узнавая друг друга. Даже не ссорились: Алферову становилось больно с ней, и он уходил. Казалось, что навсегда. В один из его уходов, когда казалось, что навсегда, и ясно уже было, что жить без него не имеет смысла, подвернулся прежний возлюбленный, и она обрадовалась плечу, к которому можно прижаться и выплакаться.