— Теперь не знаю.

— Что ты не знаешь?..

— Трудно объяснить…

— Может, тебе надоело быть рядовым исполнителем? Но что же делать, если с теорией у тебя пока слабовато?

— Нет. Не то.

— А что же? Выдохлась?

Агни молчала. Она чувствовала, что, если скажет что-то неосторожное, Митя взорвется.

Он смотрел еще дружелюбно, но испарина покрыла лицо гуще. Сеть росинок, блестевших в электрическом свете. Пропасть высветленных голодом глаз.

Она собрала с журнального столика листки статьи.

Неужели он прав: всего лишь дамский, инфантильный лепет?.. И этих блестящих, знаменитых, искрящихся умом и талантом — не разбудить ничем? Словно это двухэтажные люди. Верхний этаж — тонкий слой под черепной крышкой, изысканный, кипящий философскими построениями, филологическими проблемами, дефинициями, непрерывное пиршество духа — никак не влияет на нижнее, охраняющее, животное. Животное не дремлет ни на миг, а при катаклизмах вырывается наружу, сквозь ажурный, высококультурный слой, затопляя его собой, топча слоновьими ногами…

— Не забирай, — попросил Митя. — Кое-какие выражения мне нравятся. Могут пригодиться.

Не отвечая, Агни засунула листки в карман куртки.

— Ну и черт с тобой! — Митя наконец взорвался.

Тут же поплыли перед глазами мутно-голубые круги. Он схватился за стену. Переждал.

— И это забирай! Не нужно мне! — Он пнул ногой сетку с овощами.

Пинок получился слабый, сетка лишь осела на один бок. Другой ногой, еще слабее, стукнул пластмассовый бок соковыжималки, и мутно-оранжевый сок перехлестнулся на пол.

«…Любая организация хуже входящих в нее людей. Отчего так?

Может быть, не надо стремиться в определенную организацию, структуру, а искать лишь отдельных, высокодуховных людей? Они, эти высокодуховные, тоже организованы, но не здесь, а там, высоко-высоко. Светят созвездием».

Месяц назад проводилась большая кампания в защиту юноши, члена группы, отказавшегося служить в армии. Его, как это полагается, били, держали в спецпсихбольнице на Дальнем Востоке, кормили насильно, когда он объявил голодовку.

В защиту юноши проводили демонстрации, рисовали огромные плакаты, писали письма главе государства. Агни несколько дней выводила фломастером буквы. Сочиняла вместе со всеми хлесткие, сдержанно-негодующие фразы посланий. Мальчик тот был близорук, мягок, интеллигентен…

Потом оказалось, что он жив-здоров и не думал голодать, служит в привилегированной части, маме с папой бодрые открытки пишет. Чья-то провокация. Чья? Что за кошмар?

Каждый раз хочется наложить на себя руки или уйти куда-нибудь, где вообще нет людей, встречаясь с корыстью, встречаясь с ложью и злом — в этой среде…

«…Зло нарастает на всем.

Кантовское звездное небо в душе заволакивается облаками-компромиссами. Звезд и высоты не разглядеть…»

Агни писала статьи, больше похожие на выдержки из дневника. Горькие. Наивные.

«…Зло нарастает на всем, на любой хорошей идее. Паразитирует на добре, вырастая до невероятных размеров. Как гниль на фруктах, плесень на хлебе, язва на оцарапанной руке. Какие бы прекрасные идеи ни были заложены, забиты сваями в построение общества — на них в скором времени начинает жить, свисать гроздьями размножившееся зло, все хорошее скрывая под собою. Разве плохим человеком был Карл Маркс? Умел дружить, сказки своим детям сочинял… А что получилось? И как он теперь? „Пролетарии всех стран, извините“, — повторяет бесконечно, как в том анекдоте, глядя сверху на все это безобразие, имеющее к нему прямое отношение, как заведенный бормочет семьдесят лет подряд… Ну, ладно, Маркс ошибался, ложной была идея. Но есть ли идеи чистые, без малейшей трещины, без крохотного изъяна, уцепившись за который могло бы вырасти зло, абсолютно прозрачные? Учение Христа…»

«Три-четыре человека из группы очень хотят уехать. Возможно, провокация — дело рук кого-нибудь из них. Больше думать не на кого. Если в ближайшее время кому-то дадут неожиданное разрешение на выезд… В награду…»

«…куда уж чище, куда прозрачней, а тоже — сколько зла прикрывалось его именем? И тупости, и мизантропии, и звериного гнева…»

* * * * * * * *

…Жизнь стала ненужной и тягостной, как подпрыгивающий на спине вещмешок с булыжниками, после последних слов Алферова в телефонной трубке: «Я хочу только одного: всё поскорее забыть».

Родной город выживал ее из себя, выталкивал: улицы, по которым ходил Алферов — уже без нее, улыбался — не ей, становились нестерпимыми, словно щелочь в глазах, словно женщины, которые могли его видеть, прикасаться, — а ей нельзя было никогда больше! — и, издеваясь, ежечасно напоминали об этом.

Мысль о смерти стала постоянной, звенящей и бьющейся внутри, словно муха в аквариуме. Бессильная мысль, столь же бессильная, как и муха, навязчивая, бьющаяся о врожденное нерушимое табу. Запрет, глубоко запрятанный, но вездесущий, органы безопасности, инстинкт сохранения плоти во что бы то ни стало — не пускал. Да еще полу-осознанное стремление идти до конца. (Зачем? Куда? — Агни не знала, но до конца, до логического, естественного предела.)

Чтобы дать хоть какой-то выход навязчивой летальной гостье, Агни сочиняла не то статью, не то скороговорку под высокопарным названием «Трактат о самоубийстве».

«…Для начала, хотите, я назову вам сорок способов самоубийства?

Трусливые травятся, мужественные прыгают с крыши.

Хладнокровные вскрывают вены, сверх-хладнокровные — отверзают гортань.

Настроенные романтически бросаются под покровом тьмы в воды.

Счастливцы, имеющие пистолет, задумываются о том, куда послать пулю: в висок, в рот либо в сердце.

Имеющие ружье стреляют обычно в рот.

Изнеженные женщины глотают уксусную эссенцию.

Те, которых не заботит свой вид впоследствии, намыливают веревку и ищут на потолке крюк.

Не нашедшие крюка удавливаются тонким шнурком, привязав его к чему-либо прочному. Склонные к технике пускают ток в ванну.

Оригинал выдумывает совершенно залихватскую смерть, например, защепив себе сонную артерию прищепкой.

Естествоиспытатель дает укусить себя очковой змее.

Гордец замаривает себя голодом.

Фанатик обливается керосином.

Сластолюбец умирает от истощения на ложе любви.

Отчаявшийся вконец ложится на рельсы.

Порывистый бросается под колеса автомобиля.

Уставший и мудрый открывает газ и ложится спать.

Боящийся боли уползает зимой в лес и засыпает в сугробе…

До сорока мы немного не дотянули, чтобы не начать изощряться. Можно назвать и сорок, и много больше, ибо весь окружающий мир, яркий и многогранный, можно представить скоплением способов самоубийства, стоит только взглянуть на него глазами, расхотевшими жить.

Убить себя. Так же быстро и инстинктивно, как отдернуть руку, коснувшись огня. Отдернуть руку, чтобы устранить боль. Умереть, чтобы стало не больно (не страшно, не стыдно, не скучно).

Своя кровь, выбегая, не хлещет, не ошарашивает, не пьянит — успокаивает, усыпляет.

Мы так часто мысленно смотрим в черные, глубокие очи смерти. Так! ласково называем ее невестой, сестренкой, подругой. Мы так проклинаем ее, когда она приходит непрошено, и так заискиваем, когда вожделеем к ней и ждем.

Желанна, страшна, добра и коварна, как истинная женщина.

Иногда только гордость останавливает от того, чтобы кинуться в ее всегда распахнутые объятия.

Проклятая шлюха.

Единственная моя негасимая звездочка.

Своя кровь, выбегая, что-то уносит с собой в быстром своем, захлебывающемся потоке, что-то дарит.

Иные кончают с собой, потому что жизнь представляется им бессмысленной. Как будто смысл — необходимое условие для сохранения жизнедеятельности, а вовсе не наличие пищи и воздуха. Как будто смысл — не рабочее орудие разума, а некая сверхценность, отсутствие которой подобно опусканию тела в прорубь.

Иные кончают с собой, потому что концентрируют жизнь на одном человеке, а человек тот уходит. Как будто нельзя подождать год, десять лет, пока жизнь по кусочкам, частями не возвратится, а в ожидании жизни — переворачивать мир, либо закаменеть в летаргии. Либо отлеживаться в сумасшедшем доме.