Изменить стиль страницы

Но триста ехавших к фронту моряков не знали этого. Пролетая мимо собравшихся на улицах людей, они махали руками и кричали, а на заднем борту последнего грузовика, придерживаемый за плечи товарищами, свесив ноги, сидел моряк в бескозырке, упрямо надетой вместо пилотки, и, вовсю растягивая мехи, играл на баяне «Яблочко». Так они мчались воевать и умирать на фронт, под Дальник, мимо Ефимова, ехавшего им навстречу в штаб армии принимать ответственность за будущее, а значит, рано или поздно – за эвакуацию Одессы.

Об этом не хотелось думать, но не думать было нельзя.

9

После отъезда Ефимова Бастрюков заметно помрачнел. Ефимов был назначен командующим – случилось как раз то, чего Бастрюков боялся. Несмотря на соблюдение всех внешних норм, положенных в общении между командиром и комиссаром, Бастрюков не заблуждался насчет истинного отношения к себе Ефимова. Правда, в таких делах, как оценка комиссара дивизии, последнее слово было за членом Военного совета, но что теперь стоило Ефимову завтра же запросто сказать с глазу на глаз члену Военного совета:

– А знаешь, Николай Никандрович, ведь Бастрюков-то не соответствует...

Такие опасения имели свои основания. Только на редкость выгодное для Бастрюкова стечение обстоятельств до сих пор заставляло Ефимова скрепя сердце держать при себе свое мнение о Бастрюкове. Ефимов пришел на дивизию перед самой войной с понижением в должности и с репутацией неуживчивого человека. На прежнем месте он не сработался с заместителем, а при разборе дела нагрубил начальству. Даже сам Ефимов задним числом не считал себя до конца правым в этой истории. И вот в новой дивизии судьба как назло свела его с Бастрюковым.

Впрочем, поначалу в мирное время ему показалось даже, что Бастрюков – человек как человек; чересчур любит с важным видом внедрять в подчиненных прописные истины; но это ведь случается и с хорошими людьми...

Что Бастрюков бумажная и, вдобавок, трусливая душа, Ефимов понял довольно быстро, как только началась война. Но он оценил в Бастрюкове и другое – гладчайший послужной список и готовность в случае необходимости защищаться любыми средствами. Равнодушный к делу и людям, Бастрюков был неравнодушен к себе; принужденный к самозащите, он мог оказаться вулканом энергии. А тут еще предыстория самого Ефимова, которая, несомненно, сразу пошла бы в ход, поставь он вопрос о несоответствии своего комиссара занимаемой должности!

Ефимов понаблюдал Бастрюкова, подумал и на время смирился. И в стрелковых полках и в артиллерийском были на подбор хорошие комиссары; инструкторов политотдела Бастрюков, возмещая на их шкуре собственную неподвижность, беспощадно гонял на передовую; Ефимов нашел там с ними со всеми общий язык и одновременно свыкся с мыслью, что у него в дивизии не как у людей: вместо комиссара – скоросшиватель. Больше того, он в общем ужился с Бастрюковым, а верней, обходился без него. Именно в этом и состоял секрет их внешне терпимых отношений. Злясь на себя, Ефимов сознавал, что все это не слишком принципиально, но освободить дивизию от Бастрюкова пока не чувствовал себя в силах, а начинать с ним войну, без твердых надежд на разлуку, не желал.

За все время у них произошел только один по-настоящему крупный разговор из-за Левашова: Левашов во время кровавых сентябрьских боев, когда появились случаи недовода пленных до сборных пунктов, созвал в полку делегатское собрание от всех рот и на нем устроил допрос нескольким пленным румынским солдатам. Пленные – по большей части крестьяне и батраки – рассказывали мрачные вещи о румынской деревне, об армии и о том, что они терпят от своих офицеров. Собрание произвело впечатление на делегатов, и случаи недовода пленных солдат в полку Левашова сразу прекратились.

Бастрюков разозлился – и потому, что ему не понравилась вся эта затея вообще, и потому, что делегатское собрание было проведено без спросу; он обвинил Левашова во всех смертных грехах, включая разложение бойцов, и потребовал как самое меньшее снять его с полка. Ефимов в ответ вспылил и сказал, что, по его мнению, таких, как Левашов, надо не снимать, а повышать, потому что живая душа дороже бумажной, а на войне – вдвойне!

Бастрюков, побледнев, сказал, что Ефимову не мешало бы научиться по-партийному разговаривать хотя бы со своим комиссаром.

– А вы меня партийности не учите, – побагровев, сказал на это Ефимов. – Я, кстати, и постарше вас и в партии подавней, с шестнадцатого года. Левашова вам на съедение не дам, и не вздумайте капать на меня в Военный совет. Мне с вами воевать некогда, мне с противником воевать надо, но уж если вы сами проявите инициативу, я в свою очередь тоже как-нибудь выкрою на вас время!

Это была прямая угроза. Бастрюков, не только не любивший, но и боявшийся Ефимова, сказал, что ради пользы дела не станет обострять отношения с командиром дивизии и оставит его невыдержанные слова без последствий.

Тем и кончилась их перепалка тогда.

Теперь Ефимов был назначен командующим, а Левашов, из-за которого тогда загорелся сыр-бор, этот чертов партизан и любимчик Ефимова, сидел рядом с Бастрюковым в хате и разговаривал с шефами.

«Очередное звание ему ускорит и начнет в комиссары дивизии тащить», – с раздражением подумал Бастрюков, одним ухом слушая, как Левашов рассказывает шефам то о том, то о другом бойце, попавшем в полк из Январских мастерских и уже успевшем выбыть из строя за последние две недели боев. Об одном он рассказывал, как тот погиб: «Пошел в атаку, и убили вот так, рядом со мной, как вы сидите», о другом – при каких обстоятельствах был ранен, про третьего, смеясь, вспоминал, как его пришлось силком отправлять с позиций в госпиталь...

Шефы слушали, и Бастрюков тоже сидел рядом, слушал и молчал – ему нечего было добавить к тому, что говорил Левашов. Когда же он попытался добавить несколько слов от себя, чтобы перевести разговор с частностей в общеполитическое русло, шефы внимательно выслушали его и сразу же, перебивая друг друга, снова стали расспрашивать Левашова так, словно тут и не было комиссара дивизии.

Один из пришедших с передовой бойцов, молодой слесарек из Январских мастерских, ласково сказал в разговоре про Левашова «наш батя». «Не батя, а батько Махно», – подумал Бастрюков, поглядев на Левашова, который разгорелся, растрогался и здоровой рукой ерошил свои вставшие дыбом волосы.

Бастрюков болезненно завидовал сейчас Левашову, хотя сам никогда не признал бы это чувство завистью. Он с осуждением думал о том, что Левашов зарабатывает себе в полку дешевую популярность, шутит шутки, ведет себя с бойцами запанибрата и вообще все делает не так, как надо, не так, как сделал бы он, Бастрюков, окажись он на месте Левашова.

Но как бы сделал он сам, окажись на месте Левашова, Бастрюков, в сущности, не знал и не мог знать. Потому что он, такой, каким он был, не мог оказаться на месте Левашова, не мог своими глазами видеть, как тот боец погиб в атаке, не мог знать тех людей, которых знал Левашов, не мог помнить их имена и фамилии. Несмотря на свой здоровый, сытый вид, уверенный голос и привычную фразеологию, полковой комиссар Бастрюков внутренне представлял собой груду развалин. Он бесшумно и незаметно для окружающих рухнул и рассыпался на куски еще в первые дни войны, когда вдруг все произошло совершенно не так, как говорили и писали, как учили его и как он учил других. Теперь, не признаваясь в этом себе и, уж конечно, никому другому, он в глубине души не верил, что мы сможем победить немцев. Чувство самосохранения, и раньше, до войны, ему не чуждое, чем дальше, тем больше преобладало в нем теперь над всеми остальными чувствами. Стремясь оправдаться перед самим собой количеством дел и забот, якобы против воли приковывавших его к штабу дивизии, он все более бесстыдно уклонялся от поездок на передовую и выезжал туда, только когда избегнуть этого было абсолютно невозможно.

Сидевшие в хате шефы, конечно, не могли знать, что представляет собой Бастрюков, но, как видно, их сердца что-то подсказывали им, да и сам вид усталого, заморенного, почерневшего от бессонницы Левашова, с его перевязанной рукой, с его охрипшим, простуженным голосом, был уж больно разительно противоположен виду отоспавшегося полкового комиссара. У шефов из Январских мастерских было молчаливое рабочее чутье на людей, и это чувствовали и Левашов и Бастрюков; один – испытывая благодарность, другой – раздражение.