Он кивнул, и я поблагодарил:

— Спасибо.

На цыпочках, любезно улыбаясь танцующим, я прошагал назад, в коридор, и остановился за дверью. Подождал минуту, другую. На радиоле сменили пластинку, а Мясницкий все не выходил. Я опять отправился в класс, и тут меня окликнули:

— Скажите, это вы хотели видеть товарища Мясницкого? Вы не могли бы передать мне то, что хотите ему сказать?

Женщина, та самая, которая сидела рядом с Мясницким, улыбалась любезно, но я видел, что она боялась меня.

Значит, мне только казалось, что я наклонялся к Мясницкому так, как наклонились бы к нему Сокольцов или директор школы. Как можно мягче я сказал женщине:

— Понимаете, у меня к нему совсем личный вопрос. Понимаете, совсем не служебный. Пусть он сам выйдет.

Потом вышла еще одна женщина, и я ей тоже разъяснил, что к Мясницкому у меня абсолютно личный вопрос. Женщина ушла, а в коридор из класса кто-то вышел и уставился на меня, потом еще кто-то, а Мясницкого все не было. Я опять двинулся в класс, но тут дорогу мне заслонил сам директор школы.

— Что вы здесь делаете? Вас пригласили на вечер как порядочного человека…

— Послушайте, — сказал я, — ваш Мясницкий на две головы выше вас, на голову выше меня, почему он высылает вперед женщин?

— Вы понимаете, где находитесь? — спросил меня директор школы.

— Безобразие! — сказали из группы, которая собралась у входа в класс. — Скандалить в школе!

— Немедленно покиньте территорию школы! — сказал директор.

Я пожал плечами. Я не собирался скандалить. Разве это скандал — потребовать, чтобы человек, кто бы он ни был, ответил за свои слова?!

— Хорошо, — сказал я, — передайте Мясницкому, что я подожду его во дворе.

Во двор ко мне тоже выходили женщины, дважды появлялся директор. Я упорствовал, но уже понимал: ничего не получится, но сумею я заставить Мясницкого объясниться. До того Мясницкого, который сидел за столом, расстегнув ворот рубашки, повесив пиджак на спинку стула, который вытирал со лба пот, мне не добраться.

Вышла ко мне Зинина подруга.

— Понимаешь, — сказал я ей, — я не скандалить хочу. Я хочу, чтобы он ответил за свои слова. Обязан он отвечать за свои слова?

— Зина работает в этой школе, — сказала мне Зинина подруга. — Ты подумал, как это на ней отразится?

8

До субботы я ждал письма от Зины, записки или просто устного привета. Зайдет в школу кто-нибудь из хуторян, побывавших в Ровном, и скажет: «Був у райцентри, так учителка из десятилетки привит передавала». Но Зина не передавала. Только теперь я понял, что она для меня. Как всю эту зиму от субботы к субботе упрямо я ждал свидания, как шел к ней и в метель, и в дождь, как потом опять всю неделю ждал свидания.

В субботу из школы я уходил домой в отвратительном настроении. Во-первых, потому, что уходил домой, а во-вторых, потому, что на последнем уроке совершил гадость. Не какую-нибудь мелкую несправедливость, от которой не застрахован ни один педагог и которую я тут же постарался бы исправить, а настоящую гадость. И никаких смягчающих обстоятельств я себе не мог отыскать. В седьмом классе у меня учатся переростки. Один ученик по фамилии Натхин, тот парень, который в самый первый день пытался подшутить надо мной в забегаловке, не знал урока. Я сказал ему:

— Натхин, по возрасту ты десятиклассник, а говоришь, что не можешь разобраться в материале, который и в седьмом идет как повторение.

— Андрей Николаевич, — проникновенно прижал руки к груди Натхин, — ну шо ж мени делать, як у мени голова така! Не всем же быть такими учеными, як вы.

Льстит он грубо, прямолинейно, мешая наглость с лестью. После урока он проводит меня до учительской и по дороге будет спрашивать, как ему лучше организовать свой рабочий день и какие книжки читать. Раз десять об этом он меня уже спрашивал.

Натхин, пожалуй, единственный человек в классе, которого я не люблю. Он чувствует это, но не может понять — почему. Слишком уж он деловой человек. Летом и осенью он подрабатывает в колхозе и умеет там напористостью, лестью вымолотить, а то и вымолить себе выгодную работу и увильнуть от плохой. Все осуждающе говорят о Натхине: «Молодой, да ранний!» И все почему-то пропускают его, дают ему дорогу. Учится он плохо, а свидетельство за семь классов хочет иметь хорошее, вот и донимает меня последнее время своей внимательностью.

Я поставил ему «двойку» и принялся за объяснение нового материала. Но к этому времени я уже заразил своей рассеянностью весь класс. Я попытался справиться с самим собой и не смог. Тогда я попытался справиться с классом. Я презираю преподавателей, которым недостаточно взгляда, удивленного движения бровей, чтобы натянуть почему-то порвавшуюся дисциплину, а тут сам попал в такое положение.

— Тихо! — крикнул я. Ребята никогда не видели меня таким и потому просто не поверили мне. А я обиделся на них: один раз я не смог справиться со своим настроением, и вот, пожалуйста! — Рыбина, перестань разговаривать!

— Андрей Николаевич, что вы! Я не разговариваю.

Это не она, это я ей при отличной дисциплине в классе позволял такую фамильярную интонацию. Сейчас я вспыхнул:

— Рыбина, если мне придется сделать тебе еще одно замечание, ты выйдешь из класса. Можешь не спрашивать: «А что я делаю?» — И через минуту: — Рыбина, выйди из класса!

Рыбина покраснела, но осталась на месте. Краснеет она так, как умеют краснеть только хуторские девчата: наливается, наливается краской, и конца и краю этому нет. Я перестаю объяснять, жду. И вдруг громкий возмущенный шепот:

— Встань, когда с тобой разговаривает Андрей Николаевич!

Это Натхин. Я хочу оборвать его, но встречаю такой честный, преданный взгляд, что невольно сбиваюсь.

Рыбина встала. То есть приподнялась и села на спинку парты.

— Выйди из-за парты! — громко шипит Натхин. — Стань, как следует!

— Замолчи, Натхин! Рыбина, я жду. — Но Рыбина уже не слышит, слишком много крови прилило к ее голове. И мне уже нельзя остановиться: — Встать! — демонстрирую я свою педагогическую изобретательность. — Будем все стоять, пока Рыбина не выйдет.

Ребята уже почувствовали, что со мной не все в порядке. Они встают молча, стоят потупившись. Безобразная сцена затягивается: я стою, весь класс стоит, кое-кто для удобства уселся на спинку парт, а Рыбина ни с места. Она наливается, наливается краской. Мне бы повернуть назад, но я не могу… И тут на помощь мне опять приходит Натхин:

— Да что она, Андрей Николаевич, не слушает вас. Разрешите, я…

Он быстро, так, что я даже не успеваю вмешаться, хватает ее за руку и тянет ее в проход, между партами… Вот и все. Рыбина в слезах выбегает из класса. Натхин грозит ей вслед, кто-то смеется, но большинство угрюмо молчит.

— А то не подчиняется Андрею Николаевичу! — говорит Натхин и преданно смотрит на меня.

— Сядь на место! — кричу я. — Сядь сейчас же! Ах ты… — Я выбегаю из класса вслед за Рыбиной, разыскиваю ее, говорю ей какие-то слова, привожу ее в класс: — Рыбина, я прошу меня извинить.

Потом мы что-то пишем на доске, я что-то объясняю, но урока уже, конечно, нет.

После уроков я медленно побрел домой.

К середине дня дождь перебила ледяная крупа, прошел снежок — наступишь на белую поверхность земли, а из-под сапог жидкая грязь.

Дома я застал Валентину. Резиновые сапоги ее были заляпаны. Ей было жарко, юбку она натянула выше колен, чтоб ногам стало попрохладнее. Меня она уже не стеснялась: слишком тяжело ей со своим животом.

— Торопилась? — спросил я, извиняясь, что пришел и помешал ей разговаривать с матерью.

— Торопилась, — устало улыбнулась она.

— А чего ж пальто не снимаешь?

— Да пойду же сейчас. Там свекровь не кормлена, не поена. Я утром в Ровное моталась, только сейчас вернулась. Слава богу, грузовик нашла. Проскочила в самое время, как раз дождь начинался.