Что такое случилось в мире? Почему все пошло наперекос, нарушился лад и порядок? Словно смерть твердо решила заполучить Сэма и не шла ни на какие уступки. Словно пришло его время. Словно он должен был погибнуть вчера под трамваем и остался жив только по недосмотру.
Хоть бы меня кто-нибудь услышал!
Мне всего четырнадцать лет.
Это же так мало. Мне еще рано умирать. Я еще столько всего хочу сделать. Поцеловать Роз… Исследовать в Египте гробницы фараонов… Выиграть забег на следующих соревнованиях… Совершить беспосадочный перелет через оба полюса…
Лежишь тут, словно дожидаешься конца, словно не можешь ничего предотвратить, не в твоей это власти.
Словно лежишь на своей койке в час, когда мир огромен, а сердце сжимается; лежишь один, а кругом затемнение, густая тьма, и ты такой маленький-маленький в безмолвной глубине ночи, и ты думаешь про немецкие «Фокке-Вульфы-190» над серо-голубой Атлантикой, где серые тучи несутся, задевая океанскую волну, как дождевые облака задевали верхушки сосен, когда ты лежал под церковью в четырнадцать лет. Так давно.
Тогда ты был мальчишкой и должен был делать мужскую работу. Потому что расти — это для мальчишки всегда мужская работа. А умирать — это работа для взрослого мужчины, твоя сейчас работа. И немецкие «Фокке-Вульфы-190» — это смерть (даже если ты немец). Для чего же еще их строили, для какой цели? Вся эта мощь. Все эти пушки. А внутри только и есть места что для стрелка и пилота. Их строят, чтобы убивать, и больше ни для чего. Чтобы убивать тебя, парень, потому что ты говоришь на другом языке и гимн твоей страны поется на другой мотив. Скажите мне, зачем еще они могут понадобиться, «Фокке-Вульфы-190», и получите от меня премию.
Так ты и лежишь ночью один, хотя есть еще вон и Джонни, старший лейтенант авиации Джонни Спейт, возраст — 22 года, на койке напротив, Джонни из Сиднея, на двенадцать тысяч миль отсюда. Джонни в алкогольном беспамятстве (для него это выход, ему в полете не нужны руки, но не для тебя, Сэм, — в твоих руках одиннадцать жизней и летающая лодка); Джонни, не ощущающий сейчас даже страха, нежный Джонни, который лежит себе на спине и храпит, как толстяк средних лет (он такой и будет, с брюшком, если не бросит пиво, с мягким колышущимся брюшком; оно у него вырастет лет через двадцать, если, понятно, он не умрет завтра или сегодня). Джонни лежит и храпит невыносимо, забыв и думать про пушки, которые разыскивают тебя в небе, про пушечные жерла, про пушечные стволы в крыльях самолетов, про пушечные снаряды, на которых значатся наши имена: этот снаряд — для Джона Спейта, штурмана, этот — для Роберта Сиднея Лайонса, стрелка, этот — для Брайена Говарда Фейрберна, механика, еще один — для Малькольма Мак-Глэшема, второго пилота, ну и — для Сэмюеля Спенсера Клеменса, командира. На каждом снаряде — имя. Правда, не каждый снаряд попадает, могу вас утешить.
И так — ночь за ночью (что у нас сейчас — июнь или май? 1941 год или 1942-й?). Сын какой из немецких матерей нажмет черную гашетку и размозжит выстрелом тебе голову? Какой парнишка из Гамбурга, волосы — конопля, глаза голубые, доберется до тебя, Сэм? Размажет тебя по переборке, будто ты — ведро краски.
А может, это ты, Сэм, размозжишь ему голову? Заманишь его, завлечешь погоней и круто вывернешь машину из пике у самой воды, а он не сможет повторить твой маневр и, не отрывая глаз от рамки прицела, ударится об воду в столбе пламени и брызг и растечется по волнам тонкой красивой пленкой, смирив ненадолго их пляску, чтобы заиграть всеми цветами радуги, когда в следующий раз выглянет солнце. В самом деле, почему только моя старенькая мама должна получать дурные известия? Может быть, теперь очередь чьей-нибудь чужой мамы, раз уж таков в наши дни порядок вещей? Мало того, что отец и Пит, так теперь еще и Сэм? И останется моя мама жить вдвоем с тетечкой? Да, вот уж вправду дурное известие! Но так уж устроен мир — везет не тем, кому надо.
Ты лежишь и считаешь тех, кого уже больше нет, считаешь гробы-самолеты, не вернувшиеся с заданий. Что за гробы? Длинные самолеты для длинных парней, других гробов нам не дают. Нас хоронят со всеми воинскими почестями, разве что без оркестра. Останки сжигаются на роскошных погребальных кострах, тут уж ничего не жалеют. Единственно, может, тебе не повезет и ты шмякнешься в океан, еще не успев сгореть. Тогда ты достанешься акулам или другим стервятникам моря. Уйдешь в зеленую толщу воды, глубоко-глубоко. Где вечная ночь. И, как водоросль, будешь колыхаться там в преддверии ада, пока не появится кто-нибудь, кому твои косточки придутся по вкусу. Восхитительные молодые косточки, столько лет взраставшие в саду жизни.
Любимая!
Ночами, когда все болит от усталости — устала душа и устало тело, лежать на этой койке и тосковать о ней. Другим все равно. Есть ведь такие. Может, они-то и счастливчики. Сегодня любит, завтра забудет — до следующего приезда домой. А Сэм не такой. Когда ее нет, в нем образуется пустота. Ему так одиноко. Выпала же судьба парню в 12 тысячах миль от дома оказаться однолюбом. Когда в мире полно красивых девушек и все только и мечтают тебя полюбить — потому что война, — а Сэму нужна одна единственная, которой здесь нет.
Лежать, поджидая, когда откроется дверь, щелкнет выключатель и дежурный офицер скажет: «Два часа утра, Сэм. Пора начинать новый день».
Как будто это кому-то сейчас интересно, как будто ты молился, чтобы этот день наступил. А может, так правильно? Выполнить, что положено, отделаться раз и навсегда. Но ты обязательно должен уцелеть. Чтобы вернуться домой. Чтобы вернуться к ней.
— Завтрак через полчаса, — говорит дежурный офицер. — Инструктаж в 03.00. Погода вроде хорошая.
Усилием воли ты заставляешь свое сознание услышать призыв, заставляешь жизнь вернуться в тело, которое не хочет пробуждаться, не хочет умирать. Ты заставляешь себя делать привычные движения. Все, что нужно, чтобы ты мог еще раз сыграть героя. Последний раз? Кто знает.
Командир летающей лодки. Самоуверенный молодой летчик. Прямая спина. Спокойная улыбка.
Еще раз сыграть героя. Первый раз. Второй раз. Тридцатый. Теперь уже сорок седьмой раз ты закладываешь свою жизнь, а потом будет еще раз. И еще. Сегодня ты жив. Ты возвращаешься живым. А что будет завтра? Сорок седьмой раз.
А нужно сделать шестьдесят пять или семьдесят вылетов. Меньше не бывает. Из них складываются восемьсот часов боевого патрулирования, их ты должен отлетать. Это твой вклад в войну, которую ты ведешь в составе береговой авиации.
Береговая авиация… А тебя от берега нередко отделяют тысячи миль.
Да, не менее шестидесяти пяти вылетов. Если, конечно, ты не начнешь забиваться в угол и дрожать, и грызть с утра до ночи ногти, и прятать от людей глаза, полные слез.
— В чем дело, парень? — а ты дрожишь и не можешь ответить.
Признаться, что тебя гложет страх? Признаться, что ты боишься? Что ты ни жив ни мертв, когда всю жизнь ты только и мечтал о настоящей, мужской храбрости, о настоящей мужской выдержке?
«Будь мужчиной, — говорила тетечка, когда тебе было всего восемь лет. — Не хнычь, мальчик».
«Расправь плечи, сынок, — говорила мама. — Я хочу тобой гордиться».
«Выше подбородок, Сэм, — говорил отец до того, как схватил туберкулез, от которого и умер. — Даже если тебе скверно, не показывай вида, не то с тебя живьем кожу сдерут. Их все равно не одолеешь, сынок».
«Нет больше той любви, — говорил пастор, — как если кто жизнь свою положит за ближних своих… Будем же помнить о свободе, которую подарила нам любовь наших доблестных героев, с радостью положивших жизнь свою».
«С радостью положивших жизнь свою»?
Видно, герои стали теперь другими.
«Во имя бога, — говорил пастор в годовщину перемирия, и в День поминовения павших (Сэм тогда был еще мальчиком), и во всякий день, когда ему приходило в голову, — во имя короля и во славу наших доблестных павших героев мы тоже готовы положить жизнь свою.