Мотыльки летят на огонь. Вроде бы глупо… Но рассуждать об этом еще глупее.

Я так и не узнал загадку этого человека, имеющего непререкаемый авторитет в преступном мире.

Спустя несколько дней после его расстрела нам передали записку из трех слов: «До свидания, господа».

Кто-то из старших сказал, что дядя Миша — сын белого полковника, из дворян, который воевал с красными до конца, а потом ушел не то в Париж, не то в Стамбул.

Да, он не только знал философов, читал Гумилева, но еще и мог вскрыть любой сейф.

«На войне как на войне», так он сам говорил. Что касается отца — белого полковника, так разве кто-нибудь выбирал себе отца?

Были, конечно, и такие, которые отказывались от отцов и даже придумывали себе нарочитые сверхидейные фамилии, но ведь были и такие, которые Родину предавали и, захлебываясь от усердия, служили немцам. Мне скажут — это, мол, разные вещи… Нет, одинаковые! Это — конъюнктурщики, флюгера, и более ничего!

А мне не нравятся русские, которые служат немцам. Но если он прирожденный холуй, и восторженно воспринимает «русиш швайн», тогда все правильно, вопросов нет. Предать отца, потому что он дворянин и кичиться потомственным холопством и безродностью, — это и есть предательство и измена.

А еще я не люблю пустоглазых, «мне абы гроши, да харчи хороши», «на что мне все эти думки и всякая история».

Холую история не нужна. Он хочет заведовать пивным ларьком или лавкой по приему стеклотары, но когда нахапает, будет разыгрывать из себя большого барина. Смотрю я на такую рожу и думаю: исключить бы его из Указа об отмене крепостного права и плетью по хамскому рылу!

Ну, конечно же, мы были опасны… Но эти пустоглазые и безразличные опаснее нас, настолько же опаснее, насколько СПИД опаснее гриппа.

Расправа была тоже разная. Нас, без малого, заживо хоронили, а их садили в их родную среду, хочешь хорошо сидеть, быстро выйти — сотрудничай, поступай в СВП, исправляйся на загорбке у другого и еще торгуй, чем можешь, делай деньги. Ну а торговать пустоглазые любят.

Меня как-то спросили: что же, цацкаться с бандитами, лобызаться с ворами?

Нет, если назвался груздем, полезай в кузов, а что посеял, то и пожал.

Но суд-то направлен на исправление и на возвращение в общество другого человека. А чем исправлять? Рабским трудом, унижением и муками?

Но вспомните… Раб больше всего ненавидит свою работу, он ненавидит труд. Его труд нужен не ему, а кому-то…

Труд — не самоцель, а средство. Человек должен знать, для чего, зачем он трудится, зачем ему это надо, ему лично.

Вот, скажем, старатели на Колыме — это трижды каторга. А как работают! И нет никаких агитаторов, никаких пропагандистов, нет ни конвоя, ни управления.

В чем же дело? Есть цель — квартиры, дачи, машины, ласковое, теплое море и много еще чего-то. Независимость, одним словом, а это и есть свобода. А уж эту самую свободу — каждый по своему уму и по росту своей души применит…

Ну, скажут мне, как приниженно: дачи, машины. А как же высокие идеи?

Высокие идеи не исключают маленьких идей, поскольку человек, как утверждают марксисты, не тень отца Гамлета, а существо материальное.

Тот, кто хочет разделить эти понятия, есть вредный и опасный демагог.

Нельзя всех переделать в героев. Люди, прежде всего, просто люди и каждый понимает — рабом быть плохо и любом случае, тем более что Унганских и Макаренко не хватает даже для средних школ, зато унтеров пришибеевых хватает с избытком, а пришибеевы — это тоже опасно.

Но дело, прежде всего, не в них, а в принудительном труде. Меня спросят: что же, вы против труда? Я — против сиюминутной выгоды. Вспомним алкогольную проблему: выгодно? Еще бы, тысяча процентов прибыли, если, особо, тебе наплевать на народ и на нацию. Ну а если с учетом будущего? На какой черт триллионные прибыли, если это будет страна идиотов, алкоголиков и больных?

Так и с трудом заключенных. Это — сиюминутная выгода. Но это же означает миллионы, ненавидящих труд. Ненавидят они, ненавидят их дети. «От работы кони дохнут», «работа — не волк, в лес не убежит», «где бы ни работать, лишь бы не работать», «работа — не Алитет, в горы не уйдет», «работа — не… может стоять целый день», «работа дураков любит». Это — поговорки, рожденные ненавистью к труду, потому что труд принудителен и бесцелен.

Так что вы, против труда заключенных? Вот именно против. Не нужны трудовые исправительные.

Нужны закрытые тюрьмы-одиночки. И срок — не более пяти лет. А еще — смертная казнь, потому что есть люди, только внешне похожие на людей. На тюркских языках есть слово «мал», означающее скот — баранов, коров, верблюдов и так далее. И еще есть слово «хайван», означающее — носитель скотства. Хайванов перевоспитывать невозможно — их надо истреблять. А труд, когда прошло полсрока, в виде вознаграждения. А так сиди и варись в своем соку, думай. От себя не уйдешь.

Так что же, кормить их бесплатно? Именно так! Бесплатно. Они же свои, не чужие. На щи, хлеб и кашу надо дать.

4

Я шел по узкому освещенному коридору, спускаясь куда-то вниз. Чуть сбоку и сзади, почти сливаясь с бетонной серостью, шел человек в форме. Каждые двадцать метров он быстро освещал свое лицо, и такая же безличная серая тень открывала решетчатые двери. К чему нужна была эта таинственность, мне до сих пор не ясно.

Я смотрел на арки каменного входа и вспоминал…

…Дядя Миша, Саня-маленький и я ехали верхом на лошадях к невысокому древнему кургану — одному из многих в гряде Юз-Оба. Сто холмов скифско-греческого некрополя в Крыму близ Керчи.

Было очень рано, около четырех утра. Солнце только просыпалось, и желто-бурая крымская степь серебрилась в утренней росе. Лошадей дядя Миша взял у цыган, у него везде были какие-то связи. Еще не было трех, когда я сам оседлал их за забором большого цыганского дома, хозяин которого, улыбающийся, золотозубый и усатый, внимательно наблюдал за мной, напевая вполголоса какую-то длинную цыганскую песню.

Я умел седлать лошадей. Да и ездил получше, чем мои спутники. Дело в том, что до войны много ставилось на кавалерию, и мой отец очень любил лошадей. Благодаря этому я попал в кавалерийскую школу ОСОАВИАХИМа. Это почти то же, что и ДОСААФ. В то время еще были инструктора, ходившие в сабельные атаки и вкладывающие в обучение душу.

Школой руководил Давид Бек, отцовский однополчанин… Он подарил мне легкую грузинскую шашку. Когда я впервые взгромоздился на вымуштрованного серого жеребца со звучной кличкой Рустем, мне показалось, что я сижу, свесив ноги с каланчи, и подо мной не конь, а черт, который возил кузнеца Вакулу в ночь под Рождество. Я не представлял просто, что будет со мной, если он двинется или поскачет.

Но постепенно я свыкся с высотой, с движениями лошадиного тела и свободно сидел в седле, брал препятствия, скакал галопом, рысью. Потом научился стоять в седле, пролезал под брюхом, рубил лозу и втыкал хищное жало сабли в глиняный шар. И поэтому, когда здесь, во дворе, я, не касаясь стремян, взлетел в седло, подняв коня на дыбы, цыган восхищенно зацокал:

— Ты кто — цыган, да? Есть у нас такие светлые, как ты…

В то время ходили слухи, что цыгане воруют детей и не то переделывают их в цыганят, не то делают из них пирожки. Впоследствии я много раз встречался с цыганами, даже жил в таборах и не поверю, чтоб цыгане обижали чьих бы то ни было детей.

Дядя Миша тоже неплохо сидел в седле, а вот Саня-маленький напоминал фигуру огромного узбекского бая, едущего на маленьком тонконогом ишаке. Больше всего он боялся упасть, хотя, вытащив ноги из стремян, становился ими на землю, и тогда казалось, что он едет не на лошади, а на собаке.

Вскоре мы подъехали к кургану, и наш вожатый долго сверялся с чем-то по бумажке и что-то высчитывал. Потом нашел один из валунов и удовлетворенно кивнул:

— Здесь!

Курганы обкладывались понизу тяжелыми валунами и обломками скал — крепидами, — чтобы время не заставило их расползтись. Но время все же сглаживало и курганы, и невысокие крымские горы, в которых когда-то жило и воевало со всем светом неистовое племя тавров.