— Что, дружок? В камере смертников, видать, несладко? — спросил меня один из них, очень благообразный, уже пожилой мужик в жилете, надетом прямо на голое тело; и что-то тогда в его голосе мне не понравилось…

— А ты попробуй, миленький, попросись у суда. И узнаешь, что почем.

Он расхохотался, оглядывая камеру. Как видно, он был здесь старшим или, как говорили в те времена, держал камеру.

— Меня туда не за что. Хоть проси, хоть не проси. Это вот вы, разбойнички, тамошние клиенты, а нам уж где, нам бы уж так, ребятишкам на молочишко.

Пробыл я там, в этой «шоколадке», около двух недель. Потом пришел Горленко, начальник режима. У него была удивительная память на лица. Увидев меня, он криво улыбнулся:

— Так, значит, тебя не шмальнули, милок?

— Как видишь, начальничек, не шмальнули.

— А жаль, жаль, — развел он руками, — Я бы вас всех…

— Ну, начальничек, — усмехнулся я.

Чем бы кончился этот разговор, я не знаю. Вероятно, наручниками, «рубашкой», но его позвали, и он, не ответив, вышел. А на следующий день я ушел на пересылку. Потом…

— …С вами что-то неладно? — участливо спросила пожилая женщина, внимательно смотря мне в лицо. — Может быть, что-нибудь с сердцем? Я наблюдаю за вами уже с полчаса.

Боже мой, полчаса, только полчаса… За это время прошла целая жизнь…

— Благодарю. Со мной все в порядке. Так, представил некую ситуацию.

— Вы, случайно, не артист? — спросила она.

— В некотором роде и артист тоже. Но благодарю вас. Все в порядке. — И я шагнул в улицу.

17

В Вильнюс я приехал в День 9 Мая…

Конечно, у каждого народа есть свои особые обычаи, правила, манеры, но если почти не замечается это в своем народе, то все чужое бросается в глаза.

Я видел зеленые ухоженные газоны, а в газонах — горшочки с цветами и зеленью. Под каждым цветочком надпись «Рядовой Климов», «Сержант Мкртичев», «Майор Беленький»… «погибли, освобождая Вильнюс от врага».

Черт побери, я не сентиментален, но этот обычай напомнил мне рассказы Грина. В нем было что-то свежее и очень светлое. Конечно, мертвым все равно, но есть еще живые, которым это не все равно.

Потом я слушал в храме особую праздничную мессу — гордая бронза латинской молитвы и орган, звуки которого возникали, казалось, прямо из воздуха. Я долго с языческим любопытством рассматривал иконы и вдруг прочел: «Святой Доминик». На картине — обнаженный человек, пригвожденный к дереву сотней стрел.

«Святой Доминик»… Доминик…

Доминик Рафаилович Залюбовский. Да, так звали деда Митяя. Это было его настоящее имя. Я не сразу, но все же восстановил в памяти его лицо. Вместе с ним всплыли и другие лица, причастные к этому имени. Не знаю, был ли он свят, тот Доминик, которого я знал, но мучений, которые выпали на его долю, хватило бы на десяток канонизированных святых.

Однако прежде о тех, о других, причастных к этому имени…

Их было двое: муж и жена Малаховы, выпускники горного института, молодые, красивые и обаятельные люди, оба рослые, крепкие, этакого спортивно-элегантного покроя. Правда, ему было уже тридцать два, и на большой, лобастой голове появились залысины. Эти залысины плюс стальной взгляд поверх головы и особое умение ходить брюхом вперед, широко расставляя носки ног, создавали ему особую начальственную стать и барственность. И еще снисходительно-брезгливая улыбочка, когда он разговаривал с подчиненными.

Но и скука, и брезгливость мгновенно исчезали с его лица, когда на участок приезжал Лев Шувалов, начальник прииска, хозяин и благодетель. Тогда Малахов преображался. Лицо его розовело, а в глазах зажигались масляные светильники, готовность служить. Даже шаг превращался в упругий и бойкий ход спортивного лидера. Он сыпал анекдотами и прибаутками, расстегивал воротничок, спускал ниже узел галстука и становился этаким рубахой-парнем. Что такое начальник горного участка? А вот Лев Тимофеевич Шувалов, он, пожалуй, в генералах ходил: и знаменитый, и именитый, и вообще крупный мужик. Малахов тоже, конечно, крупный, но все же не та стать. А Шувалов бы и рядом с министром не выглядел ущербно. Ну а Малахов, что он такое? Ну, горный участок, ну, красив, но все-таки не более чем подающий надежды ученик.

Под стать ему была и Елена Малахова, старший нормировщик участка и вздорная баба, крепкотелая крашеная блондинка со спесивым лицом и с такой же брезгливо-скучающей миной. Впрочем, она была красива. Если быть точнее, весьма и весьма смазлива, так сказать, из полковых дам.

Вот их-то обоих и приметил на черноморском пляже стареющий полярный волк Лев Шувалов. Что делать, жизнь проходила, надо было торопиться. Этак непроизвольно, он пригласил обоих под свой персональный грибок и, прежде чем они успели удивиться, приказал крутящемуся около него абхазцу:

— Шашлык по-святогорски. Чтонибудь холодное. Ну, и этих самых…

Под «этими самыми» подразумевались фрукты, но не те, заморенные, со складов, а те, которые лет этак сто тому назад подавались на княжеских пирах. А потом — прогулочный катер.

Когда катер, зайдя за косу, остановился, Шувалов взглянул на мужа стальными непреклонными глазами:

— Вы умеете плавать? — и Малахов тут же спрыгнул в воду. Он был очень прагматичен и расчетлив, этот будущий начальник горного участка.

Ну а спустя еще дней двадцать, Шувалов, как будто бы забыв о прошлых разговорах и будто что-то вспоминая, спросил:

— Так ты, вроде, горняк и даже цветник? — а потом, после паузы, сказал: — Ну ладно, хватит тут пыжиться. Приезжай к первому сентября, посажу тебя на участок. Ну, и ее привези, ну, скажем, старшей нормировщицей. — И оторвав лист бумаги, размашисто написал: «Малаховых, жену и мужа, беру к себе на прииск».

— Отдашь уполномоченному Дальстроя в Москве. Он отправит. Так и написал: жену и мужа Малаховых.

И Малаховы приехали. Все было так, как и сказал Шувалов. Он сам привез Малаховых на прииск, сам показал им дом, где они будут жить, а потом, уже говоря с Малаховым, внезапно свирепо стукнул кулаком по столу:

— Только смотри, по Сеньке и шапка.

Нет, я не хочу сказать, что он, Лев Шувалов, был к чему-нибудь причастен, он просто привык идти напрямик и очень хорошо понимал людей, то есть знал, кто есть кто.

Однажды я видел, как Шувалов говорил с приисковым кузнецом Андреем, которого за черные, вьющиеся волосы и смуглое, горбоносое лицо звали цыганом. Они говорили на равных, как два очень умных, знающих и уважающих друг друга мужика.

Ну а Малахов… Малахов думал по-другому. С Елены кусок не отпадет. Да и вообще, много таких Елен. Но Шувалов стар, вот-вот… И тогда он, Малахов, может стать начальником прииска. А далее вообще открывались блестящие перспективы. В главке служил Медынский, а у него дочь — нежная, как нарцисс, Юлия. Но это потом. Смиренный же теляти двух маток сосет, а каждому плоду — свое время.

Только вот одно: они оба работали, Елену часто вызывали в контору, на прииск, а дом стоял неухоженный, холодный, с грязной посудой, несвежим бельем, и становился похожим на какую-то нежилую кладовую. Дом требовал постоянной, круглосуточной топки, иначе стены и углы промерзали насквозь, а на стенах ложился слой снега. Таков мохоплит, старый строительный материал, что-то вроде торфа, из которого здесь, на Колыме, с самого начала строили: мохоплит, толь, дранки, потом штукатурка — и дом готов. Если, конечно, топить. Зима-то длилась десять месяцев. Двадцать, а то и двадцать пять кубов дров.

И кроме того, Елена Малахова на участке была единственной женщиной, других не было. И хотя муж был расчетлив и поэтому покладист, но все же…

На помощь снова пришел Шувалов. Впрочем, он не так уж был и жаден — одно-два совещания в неделю, где должна была присутствовать старший нормировщик участка. Что касается наследства, или, так сказать, преемничества, то Шувалов скорее бы оставил прииск на честного и прямого кузнеца, чем на ражего чинушу Малахова.