Грянули крещенские морозы. В день Татьяны я точно узнал, где держат Коленьку. Зашел в Луков переулок, соседи с испуганной радостью показали мне опечатанную дверь. Я представлял себе алый сургуч, герб страны наподобие генеральской пуговицы, но вместо этого была полоска бумаги и линючие синие печати. Обыска не было — слишком много книг. Их, говорили, отдадут теперь Ленинской библиотеке. Забрали лишь бумаги со стола, да, как ни странно, кота. Насчет кота, впрочем, я не верю. Соседи давно норовили его укокошить. Жалко котофея… Коленька обвинялся внешне в обычном — в нарушении общественного порядка, хотя формулировочки вроде «отрыва от действительности» уже проскальзывали. Держать его могли лишь в камере или в лагере с какой-нибудь специальной сеткой. Но и это, в конце концов, было непроходимой чушью. От него хотели лишь одного — как?
Я ручаюсь за Коленьку. Уверен, что никакие нейролептики не смогли помочь вытянуть из него, те, самые простые, но невероятно глубокие объяснения, которыми он раз и навсегда изменил мою жизнь весною. Коленька был мягок как воск, любвеобилен, даже нежен, но он, как все, ненавидел происходящее, даже не ненавидел, а биологически не принимал.
Теперь-то я понял, что значили его с Катенькой вдогонку присланные слова — «так будет лучше…»
Пошли слухи, что страну закрывают всерьез, что налоги будут повышены, водка опять вздорожает, даже цены на китовое мясо будут удвоены, а военный бюджет резко увеличен с целью реализации колоссального проекта: что-то вроде накрытия страны одним гигантским стеклянным колпаком. Были споры об ультрафиолетовых лучах, фотокинезе, всех этих вещах, связанных с солнечной энергией, дыханием и прочим. Мой приятель, летчик гражданской авиации, сказал совершенно наверное, что западные границы уже патрулируются специальными сдвоенными самолетами, несущими километровую сетку. Заговорили о проблеме птиц.
Запад тоже заворочался совсем по-другому. В НАТО стали опасаться, что Советская Армия освоит опыт летунов и война примет совершенно иной характер. Возможность новой и ужасающе конкретной изоляции миров становилась все более реальной. Хотя для меня, дальше Таллина никогда не бывавшего, все было один черт… В эти стремительные, растрепанно мелькающие денечки мне и попала в руки довольно сумбурная статья Погорельцева.
Катенька принесла ее от портнихи, чей муж был кем-то вроде подпольного букиниста, что-то там размножал — Солженицына, Баркова или Штайнера. Он сам переплетал и довольно недорого продавал. От него к нам попадали всяческие новинки, на ночь, на две, — рассказик Набокова или статейка диссидента. В обычной жизни букинист служил лифтером.
Катенька сшила себе чудесное хулиганское платьице, в котором, впрочем, нигде не могла объявиться. Объясню почему. Один знакомый переводчик принес нам как-то приглашение в парк Сокольники на международную выставку пива. Выставка была закрытой, лишь для специалистов, и попасть на нее было трудно. Но, конечно же, мы нашли с Катенькой в павильоне всех наших знакомых: и чердачных художников, и подпольных поэтов, и знаменитую мадам Касилову, держательницу полуночного салона, и актеров с Полянки, и даже посла Республики Бурунди, аккуратно объявлявшегося на всех вечеринках неофициальной Москвы. К выставке мы шли через огромный заснеженный парк. Был ранний вечер, быстро темнело, сугробы были совершенно синими. Бесчисленные аллеи парка были залиты под каток — километры чудесного катка. Народ шел и падал, падал и шел. Смеялись, ругались и опять падали. Катенька тоже оскользнулась, упала и ушиблась. Так глупо было идти, смешно перебирая ногами, когда ничего не стоило просто взять и полететь. Меня как-то потрясла тогда эта явная глупость передвижения… Внутри павильона каждая страна устроила бар. Такого мы еще не видели: уютно, играет невидимая музыка, красавицы в фартучках обносят пивом, ни одного мусора, я имею в виду — в форме. Публика была из наших и ихних. Наши — волосатые, в протертых джинсах, в свитерах, а ихние — из министерств и комитетов — тяжелые, костюмные, с маслянистой ненавистью в глазах. Пили они километрами, тяжело пьянели и приставали, ни черта не понимая по-иностранному, к грудастым барменшам. Один, с оттопыренной нижней губой и партийными бровями, говорил приятелю: «Переведи, я ей дам два кило икры… Ну, четыре…»
Немцы просто поставили в павильоне старинную пожарную машину. Она вся сияла красным лаком и надраенной медью. Бочка с насосом была полна крепчайшим мюнхенским пивом. Голоногая лахудра в золотой каске угощала нас горячими сосисками. Тянуло на путч.
Катенька раскраснелась и шалила. Подсвеченная карнавальными вспышками цветных прожекторов, она, стоя напротив в лоскуты пьяного комитетчика, то взмывала на легком сквознячке, то скромно соскальзывала вниз. Лицо ее визави наливалось темной кровью, огромной лапой он хватался то за сердце, то за стену. Я не сердился. Никто другой ее не видел.
Но когда выходили в совершенной тьме, кое-где разорванной фонарями, а потом шли по скользкой аллейке мимо ревущих на ветру флагштоков, я тоже не выдержал и, наскоро взлетев метров на десять, замерзшими руками добрых полминуты отвязывал от мачты двойной американский флаг. Катенька хлопала в ладоши и вертела головой во все стороны. Я благополучно спланировал со свертком под мышкой, и мы бросились искать такси, от нетерпения то и дело отрываясь от черного накатанного льда. Старый одессит обещал вмиг домчать нас до дома, мы разомлели и лежали, запутавшись друг в дружке, а он шпарил анекдотами без просветов, сам себе отвечая прокуренным хохотком. На пустых улицах и площадях седыми клочьями завихрялась поземка. Казалось, город закипает.
В ту ночь мы приобщились к западной демократии, постелив пропахший снегом и чуть влажный флаг в постель. Утром, когда зимнее солнце брызнуло рыжим сквозь голые ветви тополя, когда Катенька позвала меня пить кофе, я, задергивая кровать драным ватным одеялом, увидел среди звезд и полос маленькое пятнышко там, где она спала: у Катеньки тогда были месячные.
Так или иначе, смеха ради она сшила себе из флага длинное шуршащее платье. Представляете себе — отправиться в таком в Большой или в консерваторию?
Вернувшись от портнихи, взлетая то выше, то ниже перед подводным нашим зеркалом, съеденным не то ржавчиной, не то временем, она сказала: «Четвертого июля пойду на прием к америкашкам. Пусть мне отдают честь военные атташе…» — «Осторожнее со словами», — хмыкнул я. «Ах да, — она заломила руки за спину, ища молнию, — там, в сумочке, статейка этого… Погорельцева… который ходит в церковь на Соколе…»
Профессор Погорельцев, отсидевший в свое время лет пятнадцать, автор проскочившей в печать скандальной книги «Между страхом и страхом» (кстати, очень быстро изъятой из всех библиотек), официально занятый проблемами тибетского плато, писал, что эпоха Христа-Рыбы кончилась в середине шестидесятых годов и наступившая эпоха Водолея должна была найти новую символику воплощения. Все мы это знали: знаки зодиака, восходящие против часовой стрелки; волхвы, последние представители джиннов и аладдиновых ламп у колыбели Христа; новая звезда над ними; очередное двухтысячелетие; Водолей — «Человек-ангел»… Но никто не знал, как это начнет сказываться. Профессор считал, что появление летающих людей закономерно, что это не случайность, что не нужно бояться, что страну действительно закроют — он имел в виду стеклянный колпак, — и играл словами: «Нас уже невозможно околпачить». Но главное, Погорельцев писал, что «и за Кремлевской стеной кое-кто уже начинает отрываться от вощеного паркета, что скоро-скоро, может быть, мы станем свидетелями необычайного события, когда над недобрыми для века звездами Кремля пролетит черная фигурка серого кардинала и стрелки курантов на Спасской башне покажут совсем новое время…»
Статья разволновала левую интеллигенцию. Надежда на приступ очередной либерализации залихорадила Москву. Редактор наиболее читаемого подпольного ежемесячника «Зеркало» послал письмо правлению «Нового мира» с предложением объединиться на пороге новой жизни. Художник Одноглазов выставил в Манеже огромное полотно: Пушкин, Достоевский, Гоголь, Суворов, актер Смоктуновский, даже Василий Васильевич Розанов — все слетались с разных сторон клубящегося неба к храму Василия Блаженного. Катенька сказала, что похоже на шабаш.