Изменить стиль страницы

— А ты в шарабане едешь… Как досадно, сесть негде. Я бы тебя проводил. Ну, я у тебя останусь до твоего приезда. Домой ехать противно.

— Оставайся, — сказал Валентин. — Портвейн и ром — в шкапу.

VIII

Наступала жаркая июльская пора — время желтеющих зрелых хлебов, знойных, без росы, утр, томительно-жарких, сонно-неподвижных полдней, когда по дорогам и по высохшей пашне гуляют маленькие вихри, — молчаливые дороги раскалены, и вся жизнь в деревне и в усадьбах точно вымирает, все прячется в тень, выискивая, где можно, прохладу. Но июльское солнце достает всюду.

Даже в чаще леса, где обыкновенно бывает сыро, влажно и пахнет прелым листом и гнилым дуплом осины, теперь душно от нагревшейся хвои и смолы, которая, как капельки расплавленного янтаря, желтеет на шершавых стволах сумрачных елей и на гладких желтых стволах тонкой сосны.

Облака уже не собираются, как в начале лета, в неподвижно тяжелые белые столбы, не громоздятся и не сгущаются в грозные тучи, а точно тают, и после полудня все небо и дали, покрытые пыльной дымкой, утомительно блещут, не обещая влаги.

Все болота, вся грязь высохла, ручьи и мелкие речки обнажили до половины свое каменистое дно, где по высыхающему краю у воды, подобравшись, бродят длинноногие кулички и с писком перелетают с одного места на другое.

Зрелая рожь ослепительно ярко блещет золотой желтизной на буграх, и даже в тени ее у корней нет прохлады. С поля пахнет приятно тяжелым запахом цветущего картофеля. Скошенные луга хранят еще на себе следы дугообразных движений косы.

Хорошая пора!.. Как хорошо это знойное безмолвие, эти сонные от зноя поля, дороги, заросшие ракитами деревенские пруды, влекущие своей свежей прохладой!

А в лесу, когда едешь по узкой лесной дороге, встречая низкие над дорогой ветки кленов и орешника, тучи оводов и комаров облепляют потемневшие от пота спины лошадей, упорно вьются над дугой и провожают целой воздушной стаей до самого выезда, где в просвете расступившихся деревьев видны поля желтой ржи в ослепительном блеске жаркого летнего дня.

Хорошо бывает после утомительной долгой дороги, с провожающим пыльным облаком от колес, с горячими от солнца краями коляски, увидеть издали крышу постоялого двора с колодцем у ворот, откуда босоногая красивая молодка с подоткнутым сарафаном несет плескающееся ведро, полное ключевой свежей воды.

Приятен двухчасовой отдых с ожиданием самовара, который в прохладных сенцах на земляном полу разводит та же молодка, украдкой бросая в дверь затаенный взгляд.

Люблю на этих случайных остановках мелькающий за дверью женский взгляд, бесшумно передвигающиеся быстрые белые босые ноги и короткий разговор в сенях. Люблю и эти скромные постройки, разбросанные вдоль больших дорог, их соломенные навесы на столбах, где стоят отпряженные лошади, мерно жующие в задках телег овес.

Жара спадет, протянутся предвечерние тени — и опять дорога манит к себе.

Оглянувшись на дощатое крыльцо постоялого двора со стоящей в дверях робкой женской фигурой, хорошо отдаться мягким покачиваниям рессор, встречать и провожать глазами попадающиеся деревни, идущие в сторону проселочные дороги, ржаные и овсяные поля в спокойном предвечернем освещении, когда воздух, освободившийся от томительного зноя, становится прозрачен и чист.

Проезжать через убогие мостики, с перебирающимися под копытами лошадей бревнами, замечать издали блещущие вечерним золотом окна усадьбы на горе и белую церковь с белой оградой.

И ждать, что покажется дальше за бугром, через который идет большая дорога, отмечаемая издали линией уходящих вдаль телеграфных столбов.

Люблю и душные июльские вечера, напоенные сладковатым запахом цветущих лип в старых аллеях. И тени, и лунные просветы в парке, куда выходит окнами какой-нибудь старый деревянный дом, — и беззвучно вспыхивающие в душном воздухе зарницы. И весь бесконечный родной простор в эту томительно-сладостную июльскую пору.

IX

У мужиков, ничего не знавших о событиях, началась пора пожаров.

Тесные деревенские улицы с сухими плетнями, густо застроенные избами, сараями, низкими погребами с соломенной крышей и с приставной вязаной соломенной дверью, как будто нарочно строились для того, чтобы уж если гореть, так гореть всем подряд.

А после уборки хлеба к этому еще прибавлялись гумна, которые бывали на задворках, куда ходили через плетенную из хвороста калиточку мимо высокой огородной конопли.

Сколько мужики после пожара ни собирались и ни говорили, что нужно расселяться, не строиться тесно, все ничего не выходило. Пока говорили, все были согласны, а как доходило до дела, то те, кому нужно было строиться на новом месте, сейчас же кричали:

— Это, подите вы к черту, мои деды тут жили и померли.

— Да, это неловко, — соглашался кто-нибудь.

— Что же я на двадцать саженей подамся на другое место, разве этим спасешься? Шапки чуть не за полверсты летят, особливо ежели ветер.

— Это так расселяться, — пожалуй, до самого города одна наша деревня растянется.

— По всему полю расселимся, а хлеба сеять негде. Вот так надумали…

— Тут не расселяться, а крыши бы черепичные или железные делать. А то обложились со всех сторон соломой и горим, как чумовые, каждый год.

— Вот это правильно! Известное дело, ежели черепицей крыли, ан другая статья была бы.

— И самую избу еще отщикатурить, — прибавлял кто-нибудь другой.

— И это дело, — соглашались все.

— Тут нарочно спичку бросай, она нипочем не загорится.

— Нипочем; взяться не с чего, — черепица да глина.

Но когда дело доходило до того, чтобы после пожара крыть крышу, то все крыли опять соломой.

— Что ж вы, черти! — кричали на них.

— Черти!.. а где ж мы возьмем? Тут бы хоть соломой обладить до холодов. С весны окрепну, тогда покрою, где ж сразу справиться? Да и все равно, избу я покрою, а гумно с хлебом да скирды тоже черепицей, что ли, крыть?…

Все на некоторое время озадаченно замолкали.

— Хлеб заштраховать можно, — замечал кто-нибудь сзади.

— Платить, небось, придется…

— Мало, что платить, зато ты заштраховал покрепче, глядишь, сразу за два урожая получил, — чудак человек.

— А ежели не сгоришь? Значит, только деньги даром заплатишь?

— Один год не сгоришь, на другой, может, господь даст, сгоришь. Тут, брат, без обману, и ежели голова есть на плечах, так в лучшем виде поправишься.

— А за такие дела на казенный счет к чертовой матери, — говорил лавочник, если случайно приходил на этот разговор.

— Да это мы к примеру говорим…

— А то он, черт, свою развалюшку подпалит, — глядишь, целую деревню смахнуло, — говорил лавочник, не обращая внимания на конфузливое оправдание.

— Нешто можно! — сейчас же соглашались все. — Да за такие дела прямо самого, сукина сына, в огонь.

И выходило так, что никогда не могли остановиться на одном решении, хотя бы сначала все были с ним согласны, непременно кто-нибудь выскакивал и предлагал другое. Тогда о первом забывали и начинали толковать о другом.

Гореть имели обыкновение большею частью в рабочую пору и по праздникам. Во время жнитва, когда все уходили в поле и деревня вся вымирала в неподвижном зное июльского дня, — ребятишки, оставленные одни, разводили у порога огонек, а через час уже полыхала вся деревня. Жнецы, завидев за бугром спелой ржи черный зловещий столб дыма, бежали к деревне, чтобы застать на месте ее обуглившиеся бревна и дымящиеся развалины.

Или в праздник кто-нибудь, еще до обедни понаведавшись к куме в шинок, идет оттуда, обнимаясь со всеми деревьями, пока не приткнется с трубочкой покурить у омета свежей соломы.

А то иногда какой-нибудь мужичок с верхней слободы, всего три дня назад застраховавший свою избенку, выскочив при звуке набата и увидев, что на нижней уже горят, совал заодно и к себе под крышу жгут зажженной соломы. Потом, нырнув в конопляники, выныривал около нижней полыхающей слободы уже почему-то без шапки, без пояса и, размахивая руками, кричал: