Изменить стиль страницы

— Да. А он сам же мне поверил. Такой мальчик молоденький. Он все свидетелей искал, которые в мою пользу показания дали бы. Ну, а его за это на фронт.

— Редкий следователь вам попался. Вот поэтому его и не надо жалеть: на фронте он человеком станет, а не палачом… как все они…

— Может быть, это все правда, то, что вы сказали. Даже, конечно, правда. Только мне время надо, чтобы поверить, освоиться с ней. Все у меня было бы по-другому, если бы Бакшин не погиб…

— Вот что, — резко перебила ее Анна Гуляева, — совсем напрасно вы надеетесь на Бакшина. Он страшный, жестокий человек. Такой же, как и все, кто захватил власть над людьми. И все равно, живой или мертвый, он предал вас.

Все такое Таисия Никитична уже слыхала на следствии и решила, что все, кто не знает Бакшина, хотя бы только так, как знает она, не могут думать иначе. А если так, то совсем ни к чему продолжать этот разговор.

И тут наступило долгое, тягостное молчание. От тайги тянуло сырым холодом подземелья. Из реки вываливался сизый туман, такой густой и тяжелый, что казалось, будто на берег выползает бесформенное и потому особенно опасное чудовище, такое же нелепое, как все то чудовищное и страшное, о чем только что рассказала Анна Гуляева.

Но ведь так все и было. И сама Таисия Никитична за все время, пока находилась в тюрьме и потом в этапе, думала так же, но только боялась додумать до того страшного конца, о котором только что услыхала. Но даже и сейчас она была далека от мысли обобщать свой случай. Это только ее случай. Бакшин погиб, а она осталась жива. Цепь, в которой порвалось одно звено, уже не может ничего сдержать. Случайность? Да, она так в этом была уверена и так незыблемо для нее было все, что связано с именем Сталина, что она горячо, хотя и не совсем уверенно возразила:

— Да он, может быть, ничего и не знает… ну, допустим, не все знает… — несмотря на раздражение, она догадалась, что, кажется, повторила ту глупость, которой обычно любят утешаться униженные и оскорбленные, что сейчас же и заметила Анна Гуляева:

— Ну, это уж и вовсе не к лицу вам так говорить. Мудрый, «отец народа»! Как же он может не знать. Плохой, значит, отец…

Таисия Никитична и сама поняла, что говорит совсем не то, что сама же думает и чувствует, но ей просто трудно так сразу поверить в страшную правду. Да и в самом деле, она не совсем была уверена, что это правда, чистая правда, без примеси домыслов и воображения. Пережив столько всего, трудно устоять на ногах, сохранить равновесие мыслей и суждений.

Туман подступил к самому заплоту и начал просачиваться в щели между бревен, неправдоподобный, как вода при замедленной съемке. Откуда-то издалека донесся негромкий звон, словно кто-то неуверенно тянул высокую, туго натянутую струну. Сейчас же немного ближе отозвалась другая струна двойным и более низким звуком. Потом еще одна — три раза. И все это завершилось четырьмя ударами, прозвучавшими совсем близко.

Таисия Никитична хотела спросить, что это такое, но Анна Гуляева под этот печальный перезвон в тумане все еще говорила о беспредельной злобе «отца», разоряющего общий дом. С негодованием называла она очень известные и еще не забытые имена руководителей, писателей, ученых, с которыми она была знакома. Сама Таисия Никитична всех их знала только по газетам, где печатались их речи, выступления, портреты. Они ездили за границу, принимали делегации, бывали на всех официальных приемах. Их имена в газетах стояли неподалеку от имени Сталина, а иногда и рядом с ним. Он награждал их орденами, отмечал их научные труды и их книги своей личной премией. Как же он мог не знать? Ведь потом, когда их арестовывали, об этом тоже в газетах печатали, конечно, уже без портретов, как о врагах народа и предателях. Газеты-то он читал? Все читали и почти все верили и только с горечью недоумевали — на что польстились эти люди? Деньги? Слава? Но ведь все это у них было. Нет, тут что-то не так. Но рассуждать на эти темы и даже думать было опасно.

А потом настало время, когда все это стало как-то забываться, и казалось, что жизнь входит в норму, потому что именно тогда так много твердили о законности, что создалось впечатление, будто все происходило в полном соответствии с законом. А враг есть враг, и ему не должно быть пощады, когда дело идет о спасении Родины. Лучше пусть пострадают десять невиновных, чем один преступник будет гулять на свободе и вершить свои темные дела. Для пущей убедительности предлагалось посмотреть фильм «Иван Грозный» или почитать книги, специально для этого одобренные.

Все это припомнилось сейчас, под непонятный перезвон, и, когда последний звук глухо прозвучал и завял в туманной тяжелой тишине, Таисия Никитична спросила:

— Это что?

— Часовые на вышках. Проверяют друг друга. Подбадривают. Раньше кричали: «Слуша-ай». А теперь усовершенствовали. Повесили железки. Идиоты. А ведь если присмотреться, многие из них — хорошие ребята. Молодые и потому искренно верящие, что мы — враги. Им это вдолбили и научили никому не верить, даже друг другу. И доносить научили, даже в гражданскую доблесть это возвели. Вот как можно развратить людей. Сколько лет потом придется доказывать, да уже не им, а их детям, что есть на свете вера в человека?

Она поднялась и сильно потянулась.

От вахты послышался требовательный отчетливый звон, похожий на тот, которым на вокзалах оповещают о прибытии поездов.

— Отбой. Надо спать.

Таисия Никитична спросила:

— И они, о ком вы рассказывали, все здесь, в лагере?

— Их почти всех расстреляли. Жены остались. Некоторых вы еще встретите.

О ЛЮБВИ

Нигде так быстро не сближаются люди и никогда не бывают так откровенны, как на тюремных нарах. Наверное, это оттого, что тут человек доведен до такого состояния, что ему просто не надо себя приукрашивать и, тем более, что-то скрывать. А если бы он и захотел скрыть, то все равно ничего бы из этого не вышло. Никуда тут не уйдешь и не укроешься: все двадцать четыре часа, хочешь не хочешь, ты на людях, прозрачный, как стеклышко.

И еще оттого так откровенны люди в тюрьме, что здесь все они равны в своем горе — в этом самом главном, что еще осталось у обездоленного человека. Все ушло — счастье, достоинство, семья, любовь, а горе осталось. И этого уж не отнимешь. Можно только добавить. Все имеет свой предел, свою меру, одно горе беспредельно и безмерно.

Вот почему в этот же вечер Анна Гуляева так сразу и раскрылась перед Таисией Никитичной.

Они лежали рядом, подстелив один арестантский бушлат и накрывшись одним фронтовым полушубком. В бараке спали и не спали, слышалось неровное дыхание, сонное всхлипывание и тихие стоны. Три лампочки под брезентовым потолком то наливались желтым светом, то еле рдели.

— Меня переводят на другой лагпункт за то, что я полюбила человека. Посмела полюбить.

Так сразу и сказала, ошеломив Таисию Никитичну и тем, что на свете существуют еще какие-то обыкновенные и прекрасные человеческие чувства, и тем, что тут, в лагере, есть люди, на эти чувства способные.

— Да как же вы тут?.. — Таисия Никитична хотела спросить, как же она могла полюбить в такой нечеловеческой обстановке, и Анна Гуляева это поняла.

— А разве существуют специальные места для любви? Да мы и не думали об этом. Мы просто были счастливы после всего страшного, что пережили. Про меня вы знаете, а у него жена в Ленинграде умерла от голода и детей увезли, неизвестно куда. Может быть, именно горе и сблизило нас. Мы даже забыли, какое преступление мы совершаем. Лагерь, любовь за решеткой. Мы ведь тут хуже крепостных. Рабы. Но нам скоро напомнили об этом. Начальник лагпункта — здешний бог и царь — мне сказал, никого не стесняясь: «Ты эти штучки брось!» Он намного грубее сказал. Грязнее. Как мужик мужику. При всех.

— Да как же это может быть?..

Не ответив на этот никчемный вопрос, Гуляева с прежним равнодушием продолжала:

— А мы эти штучки не бросили, тогда меня, как видите, сослали на другой лагпункт. Нам даже попрощаться не дали: его, когда уходил этап, заперли в карцер, а меня сразу же загнали в этапную зону. — Она поднялась и, сидя на нарах, достала кисет. Закурила.