Но Сеня ответил, что ждать он не может, пока что-то там утрясется, чувствует он себя прекрасно и все пропущенное наверстает, ему помогут и товарищи, и преподаватели, да и он сам приложит все силы.
Чем больше он говорил, тем растеряннее становилось лицо директора. Можно было подумать, будто Сенина настойчивость разбивает какие-то его хорошо продуманные планы, и вверенные ему войска в смятении бегут с поля боя. Спасая положение и решившись ввести в бой последние свои резервы, с отчаянием нажал он кнопку звонка, изящно отставив при этом мизинец. А Сене приказал:
— Ты пока выйди, а мы тут посовещаемся.
Сеня не сразу сообразил, с кем собирается совещаться директор в пустом кабинете, но послушно пошел к выходу. Тут дверь распахнулась, и в кабинет ворвалась секретарша директора, большая, толстая девица, которую все в училище — и преподаватели, и студенты — звали просто Пашенькой. Сеня отскочил в сторону, давая ей дорогу.
В приемной он сел на стул против Пашенькиного стола. Скоро она вылетела из кабинета, прокричав на ходу: «Ты подожди», и тяжелый топот ее ног затих в коридоре.
Вошел Бровин — староста курса, на котором учился Сеня. В училище его прозвали «Велосипед» за плавность хода, за резкий, как треньканье звонка, голос и за то, что настоящее его имя было Велемир. Конечно, Пашенька уже успела сказать ему про Сеню, потому что он, наверное, еще за дверью протянул руку для рукопожатия, да так и вошел с протянутой рукой.
— Здорово! Как настроение?
Взяв его руку повыше ладони, Сеня направил ее в сторону кабинета.
— Там тебе все, что надо, обскажут про мое настроение. Валяй, проходи.
Велка подкатил к двери:
— Зря это ты… Обижаешься зря. Обстановка, понимаешь, такая, что я и сам не рад.
— Не рад? Да что ты?
— Вокруг тебя, говорю, обстановка неблагоприятная.
— Ты о чем, Велосипед? У меня и обстановка и вообще все отлично.
Велка с удивлением посмотрел на Сеню. И вдруг исчез за директорской дверью, потому что о приемной появилась Угарова. Она прошла молча, и даже не взглянула на Сеню, и не ответила на его приветствие. Он увидел только ее круглую спину и вздрагивающие на ходу плечи, на которых колыхалась желтовато-серая тяжелая, толстая вязаная кофта, шлепая по бедрам вытянувшимися угловатыми полами.
Стремительно вошла Пашенька. Усаживаясь на свое место, громко спросила:
— Ты что такой бледный?
— От радости.
— Фу ты! — возмутилась она. — Я серьезно.
— Все сейчас бледные.
— Ну да! А я-то не бледная.
Он посмотрел на ее толстые щеки такого цвета, будто она их натерла кирпичной пылью. Сидит за своим столом против него, придавив казенные бумаги своей большой, тяжелой грудью. Смотреть на Пашеньку почему-то было всегда неловко. Сеня отвернулся.
— Что-то вроде отощала ты…
— Шутишь все. А я и сама не знаю, с чего это я такая, — вздохнула Пашенька. — И работы много, и забот всяких. И здесь, и дома. А я хоть бы что…
За дверью гудела и громко дышала Угарова. Помолчит немного и снова загудит, как большой шмель в спичечной коробке. Ничего хорошего Сеня не ожидал от этого гудения. Пашенька тоже, наверное, так же подумала и поманила Сеню.
— Слушай, — зашептала она, — все я знаю, о чем Угарова хлопочет. Она тебя в детский дом хочет сунуть или в колонию для малолетних. Я сама для нее такую бумагу печатала.
— В какую колонию? Что я — вор?
Ее грудь, колыхаясь, придвинулась к нему. То, что сказала Пашенька, показалось Сене глупой выдумкой, но он понимал, что если за дело взялась Угарова, то глупость становится опасной. Да, так оно и оказалось. Угарова написала, что студент Емельянов, сын изменницы Родины, пользуется поддержкой каких-то темных личностей и поэтому нуждается в срочном воспитательном воздействии.
— Какие это «темные личности»?
— Откуда я знаю? Так она пишет. Что они, личности эти, пригрели тебя, что-то в тебе разжигают, но сами не показываются, а подсылают малолетних, чтобы хлопотали за тебя. И директора она подговорила, чтобы он эту бумагу подписал. Они и Елену Сергеевну в командировку угнали, чтобы она им не мешала. Она бы не дала тебя в обиду. Вот они и придумали командировку.
Оглядываясь на клеенчатую дверь, Пашенька доброжелательно предупредила:
— Ты только сразу не кричи. Ты послушай, что я скажу. Плохого не посоветую. Ты откажись от матери…
— Как это «откажись»?
— Ну, скажи им там, — она показала на дверь кабинета, — скажи, что ты сам по себе. Для формальности. Тогда уж никто не придерется. Ты слушай. Я тебе советую. Не будь дураком, выступи и скажи. Ну что ты так смотришь на меня? Ну, что ты так смотришь!..
В ее смирных глазах блеснули слезы, оттого что она от самого чистого сердца хотела помочь хоть чем-нибудь, хоть советом, который она считала добрым. И видно было, что и сама-то она считает подлостью то, что предлагает Сене: не бороться, не стоять на своем, не доказывать, а просто трусливо прикрыться подленькими словами.
— А что ты можешь сделать? — страстно спрашивала она. — Ну что? Скажешь — подлость? Сама знаю, что подлость. Ты только не думай, будто это я от себя. Это мне Угарова велела тебе подсказать. Только ты не говори никому…
— Зачем ей-то это надо? Угаровой?
— Добра тебе хочет.
— Угарова? Добро у нее какое-то подлое. И ты тоже…
— Сенечка, ну, честное слово, я для тебя что хочешь. Я думала, как тебе лучше. Наверное, я чего-нибудь не поняла.
Сеня заглянул в ее глаза; нет, ничего, кроме чистой слезы, он не обнаружил. Ни намека на смятение или раскаяние.
— Ты и сейчас ничего не понимаешь, — заметил он.
Она возмутилась, но как-то равнодушно:
— Фу, какой ты злой! Думаешь, так уж и нет у меня совести? Совсем нет! Ну и не надо! И уходи! И к черту!..
Она со стуком начала выдвигать и задвигать ящики. Что она там искала? Совесть? Свою добрую, на все согласную, мягкую совесть? Теплую, потную, как свалявшееся одеяло.
Постучав ящиками и немного успокоившись от этого, Пашенька обиженно и горячо вздохнула:
— Никому про это не говори.
— Про совесть?
— Далась тебе совесть. Что я тебе рассказала, никому. Ой, Сеня, ты смеешься? Или ты плачешь?.. Я сейчас тебе воды…
Совсем дура. Подумала, что у него истерика, как у слабонервной девчонки. Хотя все может случиться. Сеня в эту минуту и сам не знал, что он сейчас сделает — рассмеется или устроит небольшой погром.
— Скорей всего, мне смешно, — успокоил он Пашеньку. — А этим, своим, — он показал в сторону кабинета, — этим скажи, что мне на все наплевать.
Но объясниться с «этими» пришлось ему самому. Внезапно распахнулась дверь. Показался Велосипед. Истово и четко, как регулировщик, он направляюще взмахнул рукой:
— Заходи!
Так величественно сказал, как будто он приказывал солнцу «заходи» или «всходи». Сеня зашел. В кабинете стояла торжественная тишина. Директор со своего высокого места томно посмотрел на Сеню.
— Садись, — приказал он.
Сеня присел на краешек дивана, у самой двери.
В кресле у стола, вытянув толстые ноги, сидела Угарова и сопела тяжело, как в бане. Велосипед маялся около двери.
По всему было видно, что ничего хорошего сейчас не произойдет, поэтому, наверное, с таким хмурым видом директор произнес свое вступительное слово:
— Вот что, Емельянов. Мы тут посовещались. Ты, конечно, все уясняешь? Свое положение? И свое отношение, гражданское и тому подобное?
Он замялся. Наступила тишина. Сеня вызывающе спросил:
— Чему подобное?
— Не крутись, Емельянов. — Это подала голос Угарова. — Мы хотим выяснить твое отношение к совершившемуся факту.
— Да о чем вы? — спросил Сеня. — Какие факты?
Тут, не отходя от двери, затренькал Велосипед:
— Ты, Емельянов, человек взрослый. Все здорово соображаешь. В текущей политике разбираешься. Вот и скажи, как будущий представитель социалистического искусства, каково твое отношение к предполагаемым фактам совершившейся измены.