— Ведь педсовет его еще не исключил.
— Педсовет. У меня есть указания повыше.
— Оставлять больного человека без хлеба? Не может быть таких изуверских указаний!
— Потише, Иванова… Тебе известно, что его мать…
— Все знаю. Вы были на педсовете, когда разбирали этот глупый вопрос?
— Почему глупый? Ты полегче тут выражайся.
— Глупый потому, что об этом и говорить бы не следовало. Ведь еще толком ничего не известно. Слухи только одни… А вы это дело подняли, а сами на совете ни слова не сказали.
— Я знаю, где надо слово сказать, а где не надо, — просипела Угарова. — И будь спокойна, сказала. Соответствующие меры будут приняты.
— Какие соответствующие меры? О чем вы говорите?
— Такие, каких он достоин.
— Да как вам не стыдно! Емельянова поддержать надо вот именно потому, что у него такое горе. А кроме того, он очень талантливый пианист.
— Мне даже удивительно тебя слушать. Нам сейчас преданные нужны люди, беспощадные, а не талантливые. Талантливым мы кого хочешь сделаем. Средств у нас на это хватит!
— Извините, а это уже непроходимая глупость. И вредная.
— Ничего. Бывает, что наша глупость дороже вашей учености ценится.
— О господи…
До Аси донесся вздох Ивановой. И такой он был трудный, что заглушил даже тяжкое сопение Угаровой. И сейчас же Иванова сказала:
— Имейте в виду, я этого так не оставлю.
— Слушай, Иванова. Отстань ты от этого дела, отойди. Греха не оберешься. Головой своей подумай: ну кто он тебе, Емельянов-то?
И вдруг Иванова ответила:
— Хорошо, ваш совет я учту.
У Аси мелькнула горькая мысль: «Неужели не выдержала, сдалась?..» Задышав так же бурно, как и Угарова, она выбежала из коридорчика. Если бы у нее хватило выдержки выслушать все до конца, то она поняла бы, какую злую беду несет Сене вмешательство кадровички. Но вот для чего это надо — она бы никогда не поняла.
Не могла понять и Елена Сергеевна.
— Учту ваш совет, — проговорила она, вкладывая в свои слова совсем не тот смысл, какой был желателен Угаровой.
А Угарова решила, будто она образумила непокорную преподавательницу и заставила если и не изменить свое отношение к судьбе Емельянова, то хотя бы призадуматься. И то хорошо. Пусть подумает: чем больше человек думает, тем меньше с ним хлопот, — в этом Угарова была твердо убеждена. Сама-то она не любила долго раздумывать над своими действиями. И чтобы уж понадежнее закрепить похвальное намерение Ивановой, Угарова навалилась на стол и задушевно поведала:
— Добра я ему хочу, мальчишке-то этому. И я к нему подхожу именно как мать, а не как чужая тетка. Тебе этого не понять, поскольку нет у тебя детей. Не знаешь ты материнских болезней. Да если он пойдет по чужим людям скитаться, какое у него воспитание получится? У меня сердце за него все изболелось. Пока растишь дитенка, сто раз переболеешь, а как вырастишь, так болячкам своим и счет потеряешь… Ох, сыночки, вы мои росточки!.. — нараспев, совсем по-бабьи простонала она и даже ладонями утерла глаза.
Елена Сергеевна знала, что у кадровички двое сыновей. Один на фронте, а другой, кажется, еще дома. Но никогда не думала о ней как о матери, вырастившей двух сыновей. И, конечно, она любит их. А почему же совсем незаметно, что она любит еще кого-нибудь?
— А вы своего младшего отдали бы в детдом? Ну, если бы вам пришлось уйти на фронт, а он остался бы на попечении чужих людей? — спросила Елена Сергеевна.
И услышала ответ:
— Младшенький мой, Валерочка… — Она так горько и с таким судорожным отчаянием вздохнула, что на столе все задрожало. — Валерочка мой из дома убежал, и я думаю, на фронт. А ему еще и шестнадцати нет, воину-то этому… — Она выпрямилась, подняла голову и уже без всякой бабьей жалостливости закончила: — Сыночками своими я горда, и чужим детям не позволю по людям ходить. Таких государство воспитывать обязано.
— А наше училище разве не государственное?
— Я говорю: воспитывать. А у нас учат. Разница. И еще учти — он в себе болезнь носит…
— Ну уж, это вы!.. — гневно воскликнула Елена Сергеевна, но Угарова, все еще продолжая горестно вздыхать, взмахнула толстыми ладонями:
— Да знаю, знаю твои речи! Мне, если всех вас, ученых педагогов, слушать, только что в поломойки пойти. Нет, дорогие мои! Я на это место не вами поставлена.
— Дети-то за родителей не отвечают, в конце концов.
— Вот и добиваюсь, чтобы Емельянов твой «талантливый» не отвечал за ихние поступки. А ты отойди, не мешайся в эти дела.
Елена Сергеевна мягко, но очень настойчиво сказала:
— Нет. Не отойду. Не рассчитывайте.
И торопливо вышла из кабинета.
С РУЧЬЕМ НАПЕРЕГОНКИ
На дворе во всех углах притаился снег, черный от угольной пыли. На улицах было веселее: сияло солнце, и вниз к реке бежали буйные ручьи, сметая на своем пути все, и даже такие камни, которые и Ася сдвинула бы с трудом. А неуемная весенняя вода делает это играючи. Ее не остановишь, она все сметет, через все преграды прорвется. Она добежит до реки и до самой Волги, до самого Каспийского моря.
Море Ася видела только на картинках и в кино, да еще на карте. Ну, это было совсем уж скучное Каспийское море, похожее на шмеля с оторванными крылышками. И было еще море, существовавшее в ее воображении, настоящее море, синее, безбрежное и грозное. Море для смелых веселых людей. Вот к такому именно морю и бегут все ручьи и реки неудержимо, как к неоглядному счастью.
О счастье Ася начала подумывать со вчерашнего дня. Раньше как-то было не до того. А вчера один из гостиничных жителей, поэт, наверное, или музыкант, сказал:
— Человек, пока живет, не может не думать о счастье. Особенно весной.
Он сидел на подоконнике, кутаясь в старое пальто, и грелся на солнышке, как большой серый кот. Зима была на редкость суровая, а топили везде плохо, все устали дрожать от холода и поэтому очень обрадовались робкому теплу скуповатого изменчивого солнышка и вспомнили о существовании счастья.
Шагая вдоль ручья, Ася тоже захотела подумать о чем-нибудь хорошем, о каком-нибудь счастье, хоть о самом небольшом. Ведь чем хуже человеку, тем меньше ему надо для счастья, но, получив это малое, он сразу же начинает стремиться к большему, и уже этому стремлению конца не видать.
Так и Ася начала с малого: с тех недетских забот, которые взвалила война на ее плечи. Вот если бы у всех было вдоволь еды и на ногах крепкие, по-настоящему непромокаемые боты, и в комнате тепло и светло, и чтобы мама работала, как до войны, в одну смену. И чтобы совсем не было войны. И тогда бы никто не посмел сказать про Сенину маму ничего плохого. И вот тогда наступило бы полное счастье.
Но тут почему-то вспомнился коридор с облупленными стенами, нелепая «амбразура» в стене и тяжелые, каменные слова, вылетающие оттуда. Сразу расхотелось даже думать о счастье. Взять бы да загородить этот ручей, чтобы он со всей своей силой хлынул в тот коридор, в «амбразуру», затопил бы все, разнес в щепки. Как бы тогда все закрутилось, как бы поволоклась по дну тяжелая Угарова со всеми бумажками, которые она там у себя изготовляет. И никто бы ее не пожалел, никто бы руки не протянул, чтобы спасти ее. Уплывай, Угарова, нам таких не надо, с вами, с такими, нам счастья не видать.
Ася даже повеселела от своих мыслей и не сразу услыхала, что ее кто-то окликает. Обернулась — Елена Сергеевна. Бежит вдоль ручья. Торопится спасать свою Угарову, что ли?
— Постой, девочка. Куда ты так?..
— Я в школу.
— Я вижу, ты очень торопишься. Ну, тогда я тебя провожу, хотя у меня тоже очень мало времени. Я сегодня уезжаю и поговорить с тобой надо только сейчас.
Не глядя на учительницу, Ася непримиримо проговорила:
— А мне совсем не в ту сторону.
При этом она так вздернула голову, что одна коса перелетела ей на грудь.
Елена Сергеевна чуть-чуть улыбнулась.
— А зачем же ты идешь совсем в другую сторону?
— Просто так иду.