Ох, война! Как ожесточились люди. Вот эта, из госпиталя, какая равнодушная! И винить-то ее не за что: насмотрелась, как люди умирают. Ей все равно.
ТАК РЕШИЛА АСЯ
В номере тускло светилась одна лампочка на письменном столе. Ася сидела на диване и дремала, положив руку на раскрытый альбом с фотографиями. Но она сразу же встрепенулась, как только Вера Васильевна приоткрыла дверь.
Увидев мать, спросила:
— Он еще не вернулся?
Она спрашивала о Сенином отце. Вера Васильевна покачала головой и тоже спросила:
— А тут как?
— Кажется, заснул. А то все бредил.
— А если это не бред?
— Тогда что?
— Если все правда, что ему наговорили?
Но Ася вместо ответа показала фотографию в альбоме.
— Вот она. Видишь, какая?
Молодая красивая женщина у санитарного самолета. Тонкое лицо, смелые брови, веселые глаза. Немного, может быть, самоуверенные и гордые. Такие же, как и у молоденького парня в летном шлеме. Они стоят рядом — врач и летчик, и оба, несмотря на обыденность того, что им предстоит сделать, выглядят немного торжественно. Может быть, оттого, что они смотрят в объектив аппарата, у них такие торжествующие лица.
Нет, такие не изменяют. Не умеют и незачем. Вот именно так и хотела ответить Ася, и Вера Васильевна так ее и поняла. Она обняла дочь, радуясь, что они обе одинаково подумали. Но тут же вспомнила, что Ася еще ничего не знает о смерти Сениного отца. А это, к сожалению, неоспоримая правда.
Прижимаясь к матери, Ася начала перелистывать альбом. Она шепотом, чтобы не потревожить больного, рассказывала о каждой фотографии так подробно и восхищенно, будто все события, запечатленные на них, произошли при ее ближайшем участии и ей все было известно, каждый шаг этой милой торжествующей женщины. Вера Васильевна с грустью подумала, что никогда никакие ее поступки не вызывали со стороны дочери ничего похожего на восхищение. Жалость, любовь, сочувствие, но восхищение — никогда. Стараясь не выдавать своей зависти, она спросила:
— А вдруг все правда? Ведь бывает же, и не такие еще…
Ася возмущенно захлопнула альбом и, мягко ударяя кулаком по пухлой крышке, проговорила:
— Нет, нет, нет!
— Ты знаешь ее только из его рассказов. А он — сын.
— Я ему во всем верю. Оч верю. Во всем.
— Ее могли заставить. Ведь не все такие сильные, чтобы все вынести. Все пытки.
— Она бы все вынесла.
— А если нет?
— Тогда он откажется от нее.
— Ты так думаешь? Она — мать. Ты бы меня не пожалела?
— Мама, ну как ты можешь так думать? Разве можно жалеть изменников!
— А я бы и пожалела. Как, например, слепого или горбатого. Разве они виноваты в своем уродстве? — сказала Вера Васильевна и тут же поняла, что не надо было этого говорить.
Посмотрев на мать снисходительно и жалостливо, именно как на слепого или горбатого, Ася вздохнула:
— Ты у меня добренькая. Ты успокойся, тебя бы, наверное, я пожалела бы… Обязательно пожалела.
— Ох, какая ты, — раздраженно проговорила Вера Васильевна. — Ты бесчувственная, что ли. И все, конечно, оттого, что мала и еще ничего не испытала.
Этим и должен был закончиться спор, и Ася уже знает: когда взрослые чувствуют, что сказать им больше нечего, начинаются намеки на малолетство. Это уже обязательно. Очень могучий приемчик, ничего не скажешь. Как будто если тебе мало лет, то ты всегда неправ. Вот с этим Ася никогда не примирится. Она сжалась в самом углу дивана и зафыркала:
— Да, уж это конечно: мала и глупа…
— А ты — как еж, — Вера Васильевна поднялась. — С тобой разговаривать, все равно что ежа гладить.
Она повернулась к двери, но, вспомнив, зачем пришла сюда, остановилась. Надо сказать Асе о смерти Емельянова. А как сказать? Из темного угла, где стояла кровать, доносилось трудное дыхание больного человека.
— Надо бы врача, — проговорила она шепотом.
— Был врач.
— Да, я знаю. Все равно надо. А тебе спать. Уже первый час.
— Подожду еще. Иван Иванович придет, тогда и лягу.
— А если не придет? Не скоро если придет?
Увидав, какое растерянное и даже испуганное лицо сделалось у мамы, Ася сразу распустила все ежиные колючки.
— Тогда я лягу не скоро. Да ты, мамулька, не волнуйся. Я высплюсь. Вот тут прилягу и посплю.
Она и в самом деле положила голову на диванный валик и крепко зажмурила глаза, но сразу же открыла их и помахала рукой:
— Иди, иди…
Уже открыв дверь, Вера Васильевна проговорила:
— Я знаю, трудно ему, да ведь и нам не легко…
— Ну как это можно сравнивать — кому как, — горячо заговорила Ася, — кому легче, кому труднее. Всем нам трудно…
А утром кто-то ей все рассказал, она пришла к матери и сама спросила:
— Ты мне почему ночью не сказала про Сениного папу? Ведь ты знала, да?
Ее лицо побледнело и опухло от неудобного сна и от слез, и когда она говорила, то губы ее все еще вздрагивали. У Веры Васильевны тоже задрожали губы и руки, чтобы скрыть эту дрожь, она, как и все безвольные люди, вспыхнула и заговорила резко злым голосом:
— Ну и знала, и не сказала. И не твое дело во все вмешиваться. Отправляйся домой…
Выслушав все, что ей сейчас могли наговорить, Ася успокоилась и подождала, пока мама выговорится и тоже успокоится. Когда наконец наступило молчание, она спросила:
— Теперь, значит, его из гостиницы выселят?
— Я уж сказала: не твое дело, — утомленно ответила мама.
— Обязательно выселят или не обязательно?
— Не приставай. Обязательно.
— А куда?
— Не знаю.
Ася подумала и сказала:
— А я знаю: к нам.
— Ты что это придумала?
— Ну, мама, куда же ему?
— Ему найдут место. А у нас одна комната и одна кровать.
— Зачем нам считать комнаты и кровати?
— Да мы не можем.
— Можем. Еще как!
Оказывается, Ася все уже решила, и так обстоятельно и определенно, что мама сразу перестала возражать и на все согласилась. Сеню как больного — на кровать. Хорошо. Сама Ася может и на сундуке. Пускай будет так. А мама все равно редко дома ночует. И это верно, редко. На диване в дежурке ничуть не хуже, чем на кровати, и даже теплее. Все, все рассудила дочка. Надо же помочь человеку.
— Спорить с тобой, сама знаешь, у меня нет сил…
Она устало прикрыла тонкими веками свои необыкновенные глаза. Совсем не в том дело, что у нее нет сил. Она сама решила поселить Сеню у себя до тех пор, пока все определится, но ей хотелось, чтобы это предложила она сама и чтобы Ася посмотрела на нее, нет, не восхищенно, а хотя бы просто с благодарностью. Но не успела.
— Делай как знаешь. Я могу и на диване.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Маленькое серое окно, качаются черные ветки, и с них капает вода. И стекло тоже все в полосах от дождя, как бывает осенью или весной. Но ведь сейчас должна быть зима — это он отлично помнил. Зима, длинный сумрачный коридор госпиталя, злое лицо Ожгибесова и его стихи — «Я вас промчу над облаками…» И еще про маму что-то. Он так и не сказал, что. Побоялся. И не надо. Все и так понятно. И этого не может быть. Слышите, Ожгибесов: не может быть! Я вам не верю. Ни одному вашему слову не верю!
Он хотел крикнуть это, но, вспомнив, что у него нет голоса, в страхе и тоске замер. У него нет голоса, он ничего не может крикнуть. Никто не услышит его. И все будут уверены, что прав Ожгибесов, потому что Сеня бессилен, он даже ничего не способен сказать. Ни одного слова. Он один в этой чужой комнате, в чужой постели.
Он заметался в чужой постели и застонал, и услыхал свой стон. Услыхал! У него снова появился голос. «Не верьте ему!» — хотел он закричать, но у него не получились слова. Он снова только застонал. И так слабо, что, наверное, никто его и не услыхал. Это было так ужасно, что он снова стал проваливаться в черную пропасть.
Падение было плавное, похожее на полет, или, вернее, — на спуск с парашютом. И было даже приятно лететь, слегка покачиваясь, как будто плывешь по длинным, ленивым волнам. А потом он мягко коснулся спиной дна пропасти, и все кончилось, вся эта чепуха.