— Ничего ты не думала! Знаешь, как у нас это называется? Бандитизмом, грабежом! Тебе захотелось чужого сенца прихватить, я в сундук к шабру полезу, а кто-то коня сведет с чужого двора. Нет, брат, Советская власть такого не допустит. И мы не только гоним подобную шпану из Красной гвардии, а цокать будем. И никому не позволим обижать советских граждан!

— Да разве Рухлины — советские граждане? — возмутилась Надя. — Это же сволочь! Беляки, вот кто они!..

— Беляки, говоришь? А кто это докажет?

— Я докажу.

— Ладно уж. Доказала одна такая. Беляки ушли с атаманом, а эти остались дома. И мы обещали их не трогать! Таких — половина Форштадта! Попробуй тронь! Обманывать мы никого не можем, не должны и не будем. Все, что надо, — скажем прямо, все, что потребуется, — сделаем по закону... А допустить, чтоб каждый как хочу, так и ворочу — не выйдет! Руки пообломаем. Из-за твоего дурацкого сена толпища баб в ревком приходила. — Он решительно махнул рукой. — Хватит разговоров. Решение по твоему делу ревком объявит во всем отряде. А решение ревтройки такое: в отряде Красной гвардии тебе делать нечего. Исключаем, и все!

— Как исключаете? — не совсем понимая, спросила Надя.

— А очень просто. Не нужны нам такие. Иди к своему дядюшке и пеки ему шанежки. Все!

Надя хотела было сказать, что она навсегда ушла от Стрюкова и если выгонят из отряда, то ей некуда деваться...

— Скажите, вы один и есть вся ревтройка?

— Нет, не один. Сегодня на заседании я доложу.

— Ну и докладывайте! — чуть слышно сказала она. Потом резко поднялась, подошла вплотную к столу и, глядя прямо в глаза Козлову, проговорила: — Всю свою жизнь, сколько я прожила на белом свете, почти нигде не видела правды. Нигде! Подлец на подлеце сидит и подлецом погоняет. И не верила, что может быть по-другому. Не верила, и все! Потом нашлись добрые люди...

— Какие добрые люди? — прервал ее Козлов.

— А это все равно. Никого не касается. Главное — нашлись хорошие люди, я им поверила... И, выходит, напрасно! Словом, докладывайте и решайте, как хотите, а мне теперь уже все равно. Жила без отряда и дальше как-нибудь проживу. Теперь я хотя знаю, что такое ревтройка, как тут правду любят.

Не простившись и даже не взглянув на Козлова, Надя вышла.

Козлов немного постоял у стола, взял в руки ремень с наганом, подержал, слегка подбрасывая, будто прикидывая на вес, и небрежно сунул в ящик стола. Поежился от холода, прошелся по комнате. Что-то не понравилось Козлову в этом разговоре. Нет, не так надо было говорить с ней. А как? Ведь факт налицо, и никуда от этого не уйдешь. Не рассыпаться же перед девчонкой в любезности? Нет, все правильно. И ревтройка для того создана, чтобы пресекать в корне все враждебное делу революции, все позорящее ее...

Так Козлов убеждал себя, но чем больше искал мотивов, утверждающих его правоту, тем тревожнее становилось у него на душе.

В комнату снова вошла Надя. Козлов даже обрадовался, что она вернулась.

— Ну? Что скажешь? — спросил он.

— Меня не выпускают. Требуют пропуск.

— Да, да! Конечно! — засуетился Козлов. — Позабыл. — Он протянул ей пропуск и, когда Надя взялась за краешек этого маленького листка, не сразу выпустил его. — Тебе все ясно? Или, может, имеются какие-нибудь вопросы? — сам не зная, зачем это понадобилось ему, спросил он. — Все ясно?

— Ясно. Как на ладони.

Глава тринадцатая

— Маликов, тебе письмо! — окликнул Семена часовой, едва он вошел в дом.

— Мне? — удивился Семен. Письма он ни от кого не ждал и подумал, что его просто разыгрывают. — Давай, если не шутишь.

— А ты сначала угадай, от кого.

— Как мне известно, покамест на свете нет такого человека, которому нужно писать мне.

— Вот и неправда. Выходит, не все тебе известно, — подшучивал часовой. — И не просто так себе письмо, а секретное. От симпатичной барышни. Велено из рук в руки передать. На, получай, Корнеева самолично отдала.

— Корнеева? — Семен взял аккуратно прошитый суровой ниткой, сложенный вчетверо листок бумаги. Прочитал адрес — ему. Почерк Нади. Но что случилось? Почему вдруг Надя решила писать ему вместо того, чтобы поговорить при встрече или же спросить, если надо? К тому же они виделись утром. И вечером увидятся. Может, что-нибудь срочное? Тоже не верится.

— Ну, как, что она пишет — объясняется? — подзуживая, спросил часовой.

— Да так, дела, понимаешь, — неопределенно ответил Семен и побежал к себе наверх.

В комнате было холодновато. Обручев, стоя на коленях, разжигал голландку. Он высек самодельным кресалом огонь и, тужась до синевы, старательно дул в пеньковый очесок.

— Трудишься? Давай, давай, — бросил Семен.

Он сразу заметил, что у студента не совсем ладно получается — от дутья из печной дверки выхватываются едкие клочья дыма, по оческу пробегают искры и тут же гаснут, а пламени нет, как и не было. Обычно в подобных случаях Семен приходил на помощь и. высмеивая нерасторопность студента, живо расправлялся с непослушной печкой.

Сейчас он прошел к своей постели, достал из-под изголовья бритву, осторожно разрезал нитки и, развернув листок, прочел записку. Прочел и не сразу понял ее смысл. Уж очень непонятное было в той записке. Нет, конечно, понятное, но такое, во что Семену трудно было поверить. Всего несколько строчек, а в них столько сказано, что можно навсегда голову потерять. «Сеня, — писала Надя, — у меня так сложилась жизнь, что я должна уйти отсюда. Меня вызывали в ревтройку, к Козлову. Отобрали оружие и исключили из отряда. Я так понимаю, что оставаться мне нельзя, и потому ухожу. Будь здоров. Надя».

Семен еще раз прочел записку, уже не для того, чтобы глубже понять ее, а в надежде найти в ней что-то новое, чего он не заметил в ней сразу.

— Сергей! — вдруг осипшим голосом позвал он Обручева. — Ты Надьку сегодня видел?

Обручев, не поднимаясь с полу, взглянул на Семена, тот уставился куда-то в сторону, держа в руке лист бумаги.

— А в чем дело? — настораживаясь, спросил Обручев.

— Я говорю, Надьку ты видел или нет?

— Когда?

— Ну, сегодня, сегодня!

— Видел. Утром. — Обручев понял: что-то произошло, и не совсем обычное. Но что? — А почему ты так взволнован?

— А днем? — не обращая внимания на вопрос Обручева, спросил Семен.

— Я совсем недавно пришел. Перед тобой. Видишь, даже печку не успел растопить.

— Знаешь что, Сергей, — подойдя к Обручеву, сказал Маликов, — если до утра меня не будет, передай эту вот бумажку Петру Алексеевичу. Можешь? Или погоди, не так. Без бумажки... Просто скажи ему, что я подался в ревтройку, к Козлову. И все.

— Но ты ведь был у него?

— Еще разок схожу. Только теперь по собственной воле, без вызова. Наступать буду я. — Семен достал из кобуры наган, сунул его в карман шинели и направился к выходу.

— Ты хоть скажи, что случилось? — окликнул его Обручев.

Семен задержался у полуоткрытой двери, решая, говорить или же помолчать. Как там ни считай и что ни думай, а сам факт не очень-то приятный для Нади. Все же молчанием делу не поможешь, да и случившегося ото всех не скрыть, а может быть, даже и не следует скрывать.

— Надю из отряда исключили.

— Да не может быть! — удивился Обручев. — Почему?

— Не знаю. Ну, мы еще посмотрим, куда хромая вынесет. А Надьки нет. Ушла! Понимаешь?

— Куда?

— Не пишет.

Семен выскочил из комнаты, громко хлопнув дверью. Прыгая через несколько ступенек, он в два-три шага очутился внизу и, узнав у дежурного, что комиссара Кобзина все еще нет, бросился к комнате Нади.

Обычно, когда она уходила из дому, то запирала дверь.

Сейчас на двери замка не было. Неужто дома? Семен прислушался — за дверью тишина. Постучал — отклика нет. Постучал громче — молчание. Значит, в комнате никого. Почему дверь не заперта? Похоже, ушла совсем. Вот, мол, вам комната, занимайте, пользуйтесь, а мне она не нужна...

Семен открыл дверь.