Изменить стиль страницы

Чего греха таить, Крестный боялся Ивана.

Любил его и боялся.

Глава III.

Иван выполнил просьбу Крестного.

Залег.

В Одинцово он, конечно, не поехал.

Не потому, что не верил Крестному. Он верил его словам. Но не верил его информированности, его пониманию ситуации. Уж если его выследили у дома Кроносова, кто мешает тем же людям устроить засаду в Одинцово?

И Крестный тут скорее всего ни при чем. Иван хорошо знал себе цену в нынешней Москве, как, впрочем, знал ее всегда. Он слишком нужная фигура для Крестного, и жертвовать им тот не станет.

С чем он тогда останется? С кем?

Честно говоря, Ивана подмывало на драку.

Поймав себя на этом, он усмехнулся.

На драку?

Уж кому не знать, что эта драка закончится одним или несколькими трупами. В зависимости от того, сколько человек против него выйдут.

«Не ври, – сказал себе Иван, – тебе не драться хочется, а убить кого-нибудь».

Крестный прав, нужно было залечь. Не затем, чтобы спрятаться от опасности, а затем, чтобы не убивать направо и налево, пьянея от близости смерти.

Смерть не должна быть случайной.

Ее нужно заслужить, совершив зло, и получив от него, Ивана, возмездие.

Не дарите милость свиньям, ибо, пожрав ее, превратят в свинину.

Смерть, высшая в этой жизни милость – награда, а не милостыня.

...Он вспомнил, свои первые сутки, проведенные в яме под чеченским сортиром, заполненной почти доверху помоями, говном, мочой и всякими огрызками. Он стоял по горло в этой зловонной мутной жиже, от которой при каждом движении поднималась такая густая вонь, что он почти терял сознание. Руки его были прикованы цепями к вбитым рядом с ямой толстым бревнам. Тусклый свет проникал в яму только через зияющее над его головой сортирное очко.

Его посадили туда после первого, неудавшегося, побега с маковой плантации, когда его порвали догнавшие волкодавы. Одного он разорвал почти пополам, схвативши руками за челюсти, но трое других сильно задержали Ивана, и подоспевшие чеченцы набросили на него сеть и отволокли по земле обратно на плантацию.

Его посадили в «карцер», как чеченцы называли свой сортир.

В конце первых суток он настолько ослабел от усталости и потери крови, что дрожащие ноги сводило судорогой, а он не мог даже присесть, не погрузившись с головой в мутную вонючую жижу. Несколько раз он пытался дремать, повиснув на цепях, но стоило сознанию хоть слегка затуманиться сном, как руки слабели и он просыпался от того, что ноздри заполняла острая вонючая жидкость, которую он знал уже не только на запах, но и на вкус. Он резко выныривал, отфыркиваясь и выплевывая изо рта куски говна и каких-то толстых белых червей, кишмя кишащих на стенках ямы, на поверхности жижи, на его руках, голове и лице.

Когда внезапно наверху скрипнула сортирная дверь и в очко сначала ударил яркий свет фонарика, а затем он, задрав голову, увидел через дыру бородатое лицо, он не выдержал и заплакал. Он кричал что-то несвязное и сквозь рыдания просил, умолял пристрелить его, повесить, отдать собакам, бросить со скалы в ущелье.

Он просил смерти как милости, как жалости к себе.

Он замолчал, когда услышал смех чеченца.

– Вай, какой слабый... Нэ мужчина. Такой нэльзя убить. Аллах нэ вэлит. Такой сам сдохнэт.

Затем чеченец стал ссать на него, смывая горячей мочей с волос Ивана прилипшие куски говна и засохшую вонючую грязь с его лба и щек. Иван рвался, дергал цепи, мотал головой, но струя под хохот чеченца настигала его...

Вторые сутки Иван выл.

Сначала он орал, пока хватало сил. Потом стал завывать по волчьи, находя в этих звуках странное облегчение и забывая, кто он и где находится. Звук, вой, который он издавал, становился для него самым важным в его существовании, это был знак его жизни, находящейся на грани смерти. Он вкладывал в этот вой всю свою жажду свободы, жажду мести, все свои воспоминания. Он сам становился звуком и рвался вверх из своей зловонной тюрьмы, с неосознанным удовлетворением отмечая, как собаки поднимают в ответ истошный лай.

Потом он мог только мычать, уже не тревожа собак, но зная, что он не захлебнется в этом чеченском дерьме, что умрет стоя.

Чеченец пришел еще раз. Прислушался к хрипам Ивана, спросил:

– Что пэть пэрэстал, а?

В ответ Иван смог только поднять голову, чтобы чеченец увидел его лицо.

На губах его была улыбка.

Страшная улыбка мертвого человека...

На третьи сутки он потерял сознание.

Но не утонул в зловонной яме. Мышцы его рук окаменели и не расслабились, когда отключилось сознание. Он давно уже потерял счет времени и не мог сказать, сколько он провисел без сознания на своих одеревеневших и тем спасших ему жизнь руках.

Так, с неопускающимися руками, его и вытащили из сортира, так рядом с тем же сортиром и бросили.

Он очнулся от страшной боли в руках. Руки оживали и будили вслед за собой все тело, голову, мозг. Первое, что понял Иван, очнувшись, – он продолжал выть. И это был победный вой узнавшего смерть зверя.

Зверя, узнавшего смерть, и полюбившего ее так же, как любят жизнь.

Иван понял, что он жив.

И еще он понял, что все чеченцы, живущие у этого макового поля, обречены на смерть. От его руки.

...Иван вспоминал Чечню без страдания, без озлобления или боли, а с каким-то даже чувством ностальгического сожаления. Так вспоминают обычно школьные или студенческие годы. Убивать ему приходилось и прежде, ведь он был бойцом спецназа и приклад его автомата до той ночи, когда он угодил в плен, украсила не одна уже ножевая зарубка. Раз двадцать царапал он ножом свой автомат, но так и не понял смысла события, которое наступало всякий раз в каждом из этих двадцати случаев.

Но только тогда, валяясь у стены сортира, облепленный мухами и наполненный осознанием смысла бытия, он понял, что это его миссия – нести смерть всем, кто ее заслужил, всем, кто ее достоин. И он валялся под жарким чеченским солнцем, покрываясь коростой от засыхающего дерьма и предвкушая смерть людей, которые копошились в недолгих остатках своих жизней где-то рядом, в нескольких десятках метров от него.

Он очнулся окончательно от тычка палки, которой подошедший чеченец пытался его перевернуть, очевидно, чтобы удостовериться, что Иван сдох. Иван вздрогнул и понял, что может двигаться. Преодолевая слабость, он поднялся на руках и сел, подставив улыбающееся лицо под лучи солнца.

Иван открыл глаза. Первое, что он увидел, было лицо чеченца, бородатое, черное и суровое, но Иван ясно прочитал на нем выражение удивления и испуга.

– Зачэм смэешься, вонючий собака! – хрипло закричал чеченец и ударил Ивана палкой по лицу. – Иди в рэку!

Иван поднялся, пошатываясь на дрожащих ногах, спустился к ручью и упал в него во весь рост, не думая о том, что может разбить голову о камни.

Ледяная стремительная влага налетела на него, смывая ненавистный запах и открывая к его губам приток свежего воздуха. Горная снеговая свежесть влилась в Ивана струей живительной воды и он почувствовал, как летевшая с высоких вершин частица горной речки останавливается в нем и отдает ему свою энергию.

«Я жив!» – сказал он реке, прибрежным камням и солнцу, как бы призывая их быть свидетелями.

«Я жив,» – повторил он еще раз уже для самого себя, чтобы больше никогда в этом не сомневаться.

Дней десять он восстанавливал силы. Его и второго раба-русского, забитого и вечно дрожащего молоденького солдата, пресмыкавшегося перед чеченцами, кормили отбросами, раз в сутки. Солдатик, всегда молчавший, а тут впервые заговоривший, плачущим голосом рассказал Ивану, что во вторые сутки его сидения в сортире-»карцере» еще двоих русских рабов пристрелил бородатый чеченец, что помоложе, за то что они отказались срать в сортире на Ивана. Их трупы отволокли и сбросили куда-то в ущелье. Почему он сам жив, он не объяснял, а Иван не спрашивал, и так было ясно. И больше они не разговаривали.