Изменить стиль страницы

Во времена существования московского артистического кружка Островский был его частым посетителем. Однажды подходит к нему там провинциальный актер из категории «посредственностей» и здоровается с драматургом, который, будучи всегда приветливым, на почтительный поклон его ответил вопросом:

— В Москву за песнями? Погулять да отдохнуть к нам пожаловали?

— Да. Хочу взглянуть на ваших знаменитостей, — насмешливо проговорил актер, — надо нам, провинциалам, от ваших хваленых гениев позаимствоваться…

— Доброе дело! — спокойно заметил Александр Николаевич. — Но только вряд ли усвоите что-либо. Мудрено от талантов позаимствоваться…

— Ну, уж и мудрено!

— Да вот кстати я расскажу вам, какой со мной сегодня случай произошел. Нанял я к кружку извозчика. Попался дрянной. Лошаденка дохлая, еле ноги волочит. Стегал он ее, стегал, ругал, ругал, а она не обращает ни малейшего внимания на его энергичное понуканье и даже, точно нарочно, тише пошла. Я и говорю ему: пора бы твою клячу на живодерню, для извоза она не годится, на хлеб себе с ней не достанешь.

— Это верно, — ответил извозчик, — подлости в ейном карахтере много. Уж чего я на ней не перепробовал: и ласку, и кормежку хорошую, и кнутовище здоровое, а ей хоть бы что, ничем не пронять. Сколько разов я ее на бега водил, чтобы, значит, поглядела на рысаков да переняла бы с них проворство, но и эхо она без всякого внимания оставляет.

Актер, конечно, повял намек и поспешил скрыться.

В конце своей жизни, как известно, Александр Николаевич получил важную административную должность. Его поставили во главе управления московскими императорскими театрами. Однако, ему не суждено было долго занимать этот пост: он неожиданно скончался в своем костромском имении.

Несмотря на свой ум, доброту и приязнь к артистам, им многие были недовольны во время его кратковременного начальствования. Островский всю жизнь свою прожил «вольным» человеком, никогда нигде не служил, и поэтому немудрено, что к своим служебным обязанностям приступил крайне неумело, неловко, что ставилось ему в вину. Действительно, многие распоряжения его были странны, но к ним нельзя было относиться строго, принимая во внимание его неопытность, которая в механизме театрального дела несомненно играет первенствующую роль.

Первое, с чего начал Островский свою деятельность, было то, что он облачился в форменный виц-мундир и фуражку с кокардой. Затем устроил себе в доме дирекции особую приемную комнату, посреди которой поставил громадный стол и покрыл его красным сукном.

Когда его кто-то спросил:

— К чему это вы, Александр Николаевич, надели на себя не идущий к вам виц-мундир и с красным околышем фуражку? Вас никто не привык видеть в таком странном одеянии.

Он серьезно ответил на это:

— К чему?! Я удивляюсь вашему вопросу… Я ведь теперь человек официальный.

Бывая в Москве, я часто посещал Островского. Во время его «управления театрами» мне случилось гостить в Белокаменной продолжительное время. Однажды он спрашивает меня между прочим:

— Поди, вы частенько встречаетесь с артистами?! Не слыхали ли чего? Что говорят? Довольны ли мной?

— Кажется, довольны, все вас очень любят, но за некоторые распоряжения по вашему адресу шлются упреки и осуждения.

— За какие же это? Любопытно… Я, кажется, ничего такого еще не сделал…

— Да вот, например, говорят, что вы с оперными не совсем справедливы.

— В чем же это я несправедлив? Это для меня новость!

— Говорят, что вы незаслуженно и жестоко поступили с певцом N., уволив его в отставку. Вы почему-то нашли его лишним, между тем, по общему отзыву, это был полезный и добросовестный труженик, да и получал-то он в сущности гроши.

— Так ведь его оклад понадобился для прибавки другому…

— Вот за это-то больше и негодуют. Обижая одного, вы делаете другому ни за что, ни про что прибавку.

— Вот это мне нравится! — вдруг заволновался Александр Николаевич. — Я несправедлив! Да кто же может быть справедливее-то?.. Прежде чем упрекать меня, недовольные мною спросили бы лучше: много ли я прибавил X.? Он получал девять тысяч рублей, а я ему для округления накинул только одну тысячу… Разве ж, это для него много?.. При девяти тысячах одна — пустяки… Да, кроме того, за него очень уж просил меня Рубинштейн. A как ему откажешь?! Вот вы и поймите, какова логика у нерассудительных людей! Им-то легко меня обвинять, а побыли бы в моей шкуре, не то б запели…

По инициативе Островского, в Московском Малом театре были учреждены ежегодные пробные спектакли во время съезда провинциальных актеров Великим постом. Александр Николаевич очень охотно допускал всех и каждого до этих так называемых «закрытых» дебютов.

Я гостил в Москве как раз в самый разгар пробных спектаклей, когда «испытывали свои малые силы на большой сцене» чуть ли не все захолустные премьеры и премьерши, собирающиеся в Белокаменной постом на обычный актерский рынок.

Как-то Островский говорит мне:

— Вы бы заглянули в театр, полюбовались бы на дебютантов…

— А разве это интересно?

— Еще бы! В будущем многообещающие…

— А в настоящем?

— Стараются быть многообещающими…

— Бываете ли сами-то на этих представлениях?

— Нет…

— Почему?

— Надоело.

— Чем же?

— Безобразие.

— А будет ли кто из них принят?

— Нет.

— Так зачем же давать им дебюты?

— Очень уж просят… Из сострадания…

— Из сострадания? Какого сострадания?

— Пусть поразвлекутся постом… Это даже, может быть, от кутежа отвлечет тех, которые пить люты…

Островскому нравилось напускать на себя болезненный вид. Он делал страдальческие гримасы, охал, стонал и в этом доходил до того, что верил самому себе в страшном недомогании. Это была вечная слабость знаменитого драматурга, впрочем, очень невинная и ни для кого не беспокойная.

На репетиции своих новых пьес Островский часто приезжал совсем едва двигавшимся, с неизменною жалобою на свою застарелую хирагру[34]. Бывало, подойдет к нему кто-нибудь из артистов и, вглядываясь в его недовольное лидо и в нервное подергиванье плеч, сочувственно спросит:

— Как ваше здоровье, Александр Николаевич?

Островский начнет еще более пожимать плечами, бессильно опустит руки, склонит голову на бок и тихим, жалобным голосом ответит:

— Извините, сейчас ничего не могу вам на это сказать… спросите немного погодя… ночью же было худо…

Александр Николаевич любил играть в «винт». За картами он был всегда разговорчив, и забавные выражения, одно другого лучше, типичнее, так и слетали с его языка. Для партнеров это было большим наслаждением. Сдадут ему, бывало, плохие карты, он начнет усиленно пожимать плечами и ворчать:

— Что же это такое? Что вы мне сделали?.. Это не карты, а слезы… да-с, слезы и ничего больше… Ни одной представительной физиономии, — все какие-то аллегории. Для гаданья, может быть, они и очень хороши, и приятны, и насчет интереса многое говорят, а для винта совсем негодящие.

Проигрывая игру и отдавая штраф противникам, Островский частенько восклицал не без сердца;

— Боже мой! Что же это такое?.. Как я хорошо играю и… как при этом несчастно. Удивительно, необъяснимо, ужасно!

Когда-то давно на сцене Большого театра в Москве произошел за кулисами крупный скандал: какая-то служившая при гардеробной француженка-портниха за что-то разобиделась на одного из администраторов и во время энергичного с ним объяснения забылась до того, что нанесла ему оскорбление действием. Конечно, она была уволена, делу не дали огласки, но на всех дверях в обоих казенных театрах немедленно вывесили объявление: «на сцену вход посторонним лицам строго воспрещается».

Вскоре после этого Островский приезжает в Малый театр с кем то из артистов на считку своей новой пьесы. Входит с актерского подъезда [35] и наталкивается на объявление. Перечитав его два раза, он удивленно спрашивает своего спутника:

вернуться

34

Болезнь рук

вернуться

35

С Неглинного проезда.