Изменить стиль страницы

Цены на места в русском театре, по контракту с дирекцией, были дешевле, как говорится, пареной репы. Не имея права их увеличивать ни при каких обстоятельствах, я часто стеснялся позволить себе лучшую обстановку, не рассчитывая ее окупить даже и полным сбором. О втором же представлении трудно было мечтать. Кроме того, много мест в театре бесплатно отводилось лицам, так или иначе прикосновенным к театральному управлению. Сам заведующий театром заседал всегда в большой (как в наших императорских театрах — министерская) ложе и имел при ней отдельный кабинет для своих распоряжений.

Эти распоряжения часто касались и меня. Например, однажды мне подают счет в несколько марок за исправление без моего ведома разбитого пианино. Я протестую и отказываюсь от уплаты. Меня приглашают в ложу к заведующему.

— Пощадите, — говорю. — Почему я должен платить за поправку не мною испорченного пианино? До него еще никто не касался для моих спектаклей.

— Это все равно.

— Далеко не все равно. Испортил его не я, а потому нахожу, что не должен и платить за его починку.

— У нас такие порядки! — ответил мне заведующий. — Вам их не переделывать! Хотя и не вы его испортили, но все равно он может вам понадобиться. Вы должны заплатить, в противном случае эти расходы будут удержаны из субсидии.

И таким образом приходилось оплачивать многое, для меня совершенно излишнее.

Пред открытием сезона призывает меня заведующий к себе и говорит:

— Спектакли не должны кончаться позже десяти часов вечера. Это непременное условие.

— Почему так рано? — удивляюсь я. — Куда же деваться публике с такого раннего часа?

— Эго меня не касается. Это мне все равно. Я прошу в силу того, что сам люблю в это время быть уже дома и пить чай. Я, батюшка, человек старый…

Как ни было трудно, а пришлось оканчивать представления к назначенному часу. Начинались они тоже чрезвычайно рано — в 7 часов, хотя это было крайне неудобно. В конце концов я «выпросил» разрешение поднимать занавес на полчаса позже, то есть в 7 1/2 часов. К семи никогда не имела возможности попасть военная публика, в особенности приезжающая из Свеаборга.

Антрепренеру вменялось по контракту также иметь приличный и непременно струнный оркестр. Нанять таковой и в особенности по дешевой цене не было никакой возможности. Кроме оркестра г. Каянуса, который существует в Гельсингфорсе для специальных концертов в зале пожарного депо, где за одну марку входной платы, два или три раза в неделю, можно встретить массу публики, которая, важно восседая за столиками и с достоинством распивая шведский пунш и пиво, слушает «музыку по разнообразной программе», — другого оркестра не существовало. Военной же музыки, которая обошлась бы гораздо дешевле, заведывающий не допускал. Делать было нечего, пришлось обратиться к Каянусу и взять за 100 марок поспектакльной платы десятерых свободных его музыкантов, наводивших тоску, благодаря своей малочисленности. Кроме того, Каянус потребовал, чтобы оркестр этот участвовал не менее 28 раз в сезон. Что делать? Принужден был плясать под его дудку.

Чересчур ничтожные сборы в русском театре объясняются тем, что богатый люд из шведов русских спектаклей не посещает вовсе, а русская публика, состоящая преимущественно из небогатого офицерства местных войск, не имеет возможность бывать часто в театре, благодаря скромности своих достатков. В виду этого существовал такой «облегченный» порядок продажи билетов, практиковавшийся успешно при мне, до меня, вероятно и после меня: антрепренер выдавал полковому казначею или адъютанту книжки с контрамарками, которые в продолжение месяца и разбирались гг. офицерами. После же получки жалованья 20 числа антрепренеру вручались от казначея следуемые ему за места деньги со скидкой 15 %. Это было большим удобством для военных зрителей и прямой выгодой для антрепризы. Без этого, можно с уверенностью сказать, театр пустовал бы постоянно.

Гельсингфорская публика в мое время не была расточительна на подарки актрисам, а про актеров в этом отношении и речи быть не может. Чтобы подать какой-нибудь любимице-бенефициантке букет, стоящий 15 марок, собирали иногда подписку с 15 особ, а из ценных подарков подносили чайные ложечки. И это считалось уже выдающимся событием, о котором разговаривала чуть ли не вся русская колония…

До сих пор я все говорю о материальной стороне антрепризы; что же сказать о нравственной и артистической?

После сезона неудач и оплошностей я пришел к убеждению, что с моим характером трудно антрепренерствовать вообще и в Гельсингфорсе в особенности. Нужно было приложить много старания, чтобы ужиться со взглядами ближайших к театру лиц, так же как сохранять миролюбивые отношения с некоторыми актерами, халатно относившимися к своим обязанностям, и в особенности с актрисами. Распорядители прежде всего требовали видимого поклонения их власти и всякой угодливости. Требовали, чтобы спектакль шел, как на почтовых, и кончался, как можно раньше. Делались очень любезные замечания, если антракт затягивался почему либо на лишние 5 минут. К положению антрепренера было полнейшее равнодушие. Я терпел убытки, и никто на них не обращал внимания. На мои просьбы об облегчении непроизводительных расходов заведывающий театром отвечал однажды с улыбкой:

— Полноте, батюшка! У вас толст карман.

Он слышал от кого-то, что я очень богат.

В первый сезон я потерял своих 1.500 рублей и, несмотря на согласие дирекции уничтожить контракт, остался и на второй год, рассчитывая возвратить убыток и предполагая на будущее время устроиться с антрепризой гораздо распорядительнее. Действительно во второй раз я не понес убытков, но потерянного, однако, не вернул…

Теперь два слова об артистах.

Они обыкновенно кричат о недобросовестности антрепренеров, эксплоатирующих их актерский труд, но надо иногда войти и в положение антрепренера, с которым гг. артисты поступают бесцеремонно и слишком недобросовестно. Например: одна актриса, довольно уже пожилая и некогда известная в провинции на ролях ingenue, сама напросилась ко мне на службу и подписала контракт месяца за три до отъезда в Гельсингфорс, причем получила авансом месячное жалованье и дорожные деньги. Накануне же отъезда, поздно вечером, является она ко мне и просит увольнения от службы, так как она по семейным делам не может отлучиться из Петербурга.

— Что же вы думали раньше, сударыня, — сказал я. — Через пять дней надо открывать спектакли, — где же я найду сейчас актрису на ваше место?

— Не могу… Делайте, что хотите, но я ехать не могу…

— Ну, делать нечего, Бог с вами! Пожалуйте обратно деньги…

— Денег у меня нет.

— И ехать не можете, и денег нет!.. Вот так сюрприз! Что же мне-то прикажете делать? Ведь другая тоже спросит с меня аванс.

— Ну, относительно последнего вы не беспокойтесь! — вскричала она. — Я вам сию же минуту могу привести такую актрису, которая примет мой долг на себя и с удовольствием поедет к вам служить. Она, конечна, не такой талант, как я, но ничего себе, а главное выгодна для вас в том отношении, что вы можете не давать ей бенефиса.

— Поезжайте сейчас же за вашей актрисой, — сказал я торопливо. — Теперь рассуждать не приходится. Завтра ведь уезжать надо.

Через час действительно она доставила мне актрису, которая взялась за нее поехать; но, увы, я-то с ней далеко не уехал. Хорошо еще, что публики бывало мало в театре. Значит, нет худа без добра!

Во второй сезон антрепризы сам я почти не участвовал, как актер, а ограничился только обязанностями режиссера. Меня ужасно занимала постановка пьес с молодыми актерами, из которых иные в настоящее время играют в провинции и пользуются успехом. Приезжал ко мне на гастроли Дарский, выписывал я по желанию публики П. И. Вейнберга, но ни тот ни другой сборов не сделали…

В числе служивших у меня артистов были люди, занимавшиеся сами когда-то антрепризой, и да избавит Бог каждого антрепренера приглашать подобных господ. Все, что только возможно представить себе неприятного в омуте театральных болот, всего можно ожидать от них. Эти субъекты мутили артистов, вооружали публику против меня, и я от всего сердца перекрестился, когда судьба порвала мои с ними отношения.