Изменить стиль страницы

Молодая встретила Каютина очень приветливо.

– Как вы поздно встаете, мосье Каютин, – сказала она, – сейчас видно, что из Петербурга.

– Я с дороги, – раскланиваясь со всеми, отвечал Каютин.

– Неужели в Петербурге и прислуга так же поздно встает? – глубокомысленно спросил пасынок.

Прошла неделя, а Каютин все еще жил у молодых. Ему было хорошо и весело; проведав о петербургском госте, к молодым стали приезжать соседи. Только одна беда: Лукерья Тарасьевна была уж слишком ласкова к нему и внимательна. Супруг ее косился и морщился, и часто Каютин замечал, что молодые ссорились вполголоса. Пьер был посредником между ними и скоро утишал бурю. Но Каютину казалось, что он же был и причиной бурь. Отец, его сделал духовную в пользу Лукерьи Тарасьевны: понятно, что Пьер не мог чувствовать к ней особенного расположения. Сообразив все, Каютин понял услужливость его к мачехе.

Делать, однакож, было нечего; уехать не с чем; и Каютин иногда еще благодарил судьбу, что она послала ему людей, которые поят, кормят и ласкают его.

Раз вечером он случайно очутился в саду с Лукерьей Тарасьевной. Предметом разговора, разумеется, была природа. Лукерья Тарасьевна, любуясь звездами, слегка приклонила свою голову к его плечу, а он машинально пожал ей руку. Лукерья Тарасьевна взволновалась, ахнула, и жирно напомаженная ее голова упала к нему на грудь. -

– Я несчастна, – прошептала она едва внятно и заплакала.

Он испугался, не знал, что делать… как вдруг в кустах послышался шорох.

– За нами подсматривают! – заметил он тревожно.

– О, я так несчастна… пусть все, все видят мои слезы!

Каютин ясно слышал шорох и боялся последствий.

И ревность мужа и обмороки жены скоро так надоели ему, что он не шутя стал подумывать, как бы поскорее уехать, а покуда решился избегать, беседы с Лукерьей Тарасьевной и все больше играл в карты с ее мужем. Но такая холодность только усилила пламя; упреки, прямые и косвенные, посыпались на его голову.

– Я ни за что не желала бы жить в Петербурге, – говорила молодая кому-нибудь.

– Отчего?

– Все петербургские мужчины холодны и не умеют любить.

– Почему вы так думаете?

– О, я знаю хорошо! они не стоят любви! – восклицала с жаром Лукерья Тарасьевна.

А супруг ее, игравший в другом углу с Каютиным в дурачки, смеялся и, подмигивая ему, говорил:

– Каково, каково? у, у, у!

Наконец Лукерья Тарасьевна потребовала объяснения, почему Каютин с ней холоден. Он оправдывался ревностью мужа и хитрыми умыслами пасынка. И сама Лукерья Тарасьевна соглашалась, что ей нужна осторожность, что Pierre имеет виды очернить ее в глазах мужа, чтоб старик в пылу гнева разорвал духовную; но благоразумие Лукерьи Тарасьевны было только на словах.

К молодым собралось много гостей; устроились танцы. Молодая танцевала с Каютиным, а молодой бесился и делал ей страшные гримасы.

– Ваш муж совершенно забывается: скоро уж все заметят его гримасы! – шепнул Каютин Лукерье Тарасьевне, которая с досады кусала губы. – Я, право, не хочу больше танцевать с вами; посмотрите, он грозит нам!

– Через час, в комнате Кати, – тихо отвечала ему молодая, – слышите? Вот моя последняя просьба! надо положить конец…

Каютин радостно пожал ей руку и проворно сказал:

– Я буду!

У него был уже обдуман план, как положить разом конец делу, и потому он так скоро и охотно согласился. Но, по ветрености своей, он не подумал о последствиях, если свиданье будет открыто. А между тем буря приближалась.

Катя была главная горничная и вместе поверенная Лукерьи Тарасьевны. Помещение она имела довольно тесное: половина комнаты была отрезана парусинной перегородкой до потолка, за которой находился гардероб Лукерьи Тарасьевны.

В комнате Кати было темно; тихонько вошли в нее супруг Лукерьи Тарасьевны и его сын. Отворив дверь за перегородку, сын сказал:

– Сюда, папенька, сюда!

– Ну, а если они не придут? – заметил старик и остановился в нерешимости у дверей.

– Придут, придут! я собственными ушами слышал, как Катя разговаривала с маменькой.

– Если это правда, Петя, то я… И голоса не хватило у старика.

– Скорее, папенька! неравно кто придет!

Старик ступил за перегородку и сказал:

– Стул дай сюда, стул!

– Вот вам и стул; не кашляйте! крепитесь, не выскакивайте, – говорил сын, усаживая старика, – пусть все выскажут!

– Ну, иди в залу; да поскорее бы… поскорее бы мне их услышать.

Сын осторожно запер дверь перегородки и вышел. Старик совершенно забыл его предосторожности: он сморкался, кашлял и вертелся, кутаясь в платья своей жены.

Скоро Катя привела в свою комнату Каютина и с грубым кокетством сказала:

– Уж погодите, вас когда-нибудь подстерегут!

– А ты на что? ты защитишь.

И Каютин хотел обнять ее.

– Что вы, что вы? – сердито шептала Катя, а между тем защищалась так неловко, что он успел поцеловать ее раза два.

Послышались шаги; Катя вырвалась и отворила дверь. Лукерья Тарасьевна, сильно взволнованная, вошла в комнату и повелительным жестом удалила горничную.

Долго длилось молчание. Каютин с чрезвычайным вниманием рассматривал свечу, горевшую на столе, а Лукерья Тарасьевна не сводила глаз с него, с упреком качая головой. И вдруг она зарыдала.

– Что с вами? чего вы плачете? – спросил он, едва удерживая досаду.

– Я несчастна! – отвечала она. – Я хочу умереть!

– Помилуйте, что с вами! как можно!

– Вы меня разлюбили!

Положение его было щекотливо: не сказать же, что никогда и не любил ее!

– Вы меня не любите? говорите! – трагически сказала она.

Он вдруг как будто переродился: привел в беспорядок свои волосы, сложил руки крестом, нахмурился и так же трагически воскликнул:

– Если так, то бежим… да, бежим! Пусть падет на нас клевета всего света! я презираю людей! Мы будем жить в хижине… Бежим, бежим!

И он сильно жал ее руку и тащил даму к двери. Дама испугалась и, вырвавшись, отвечала:

– Нет, мы лучше здесь останемся! Я не могу бежать!

Каютин торжествовал. Он знал, что Лукерье Тарасьевне сильно нравилось именье мужа, и решился предложить ей бежать. Чтоб сильней запугать ее, он даже сложил стихи, в которых ясно доказывалось, что женщина, полюбив другого, должна бежать.

– А, так ты меня не любишь? – воскликнул он и стал грозно ходить по комнате. – Итак, прощайте.

– Нет, люблю, люблю, – отвечала она. – Но что скажут люди?

– Люди! – возразил он и, думая окончательно отделаться, прочел свои стихи {*}. Но он жестоко ошибся: стихи, которым и сам он не верил, произвели совсем другое действие на его даму. Она кинулась ему на шею и страстно простонала:

{* Вот они, для любопытных:

Когда горит в твоей крови

Огонь действительной любви,

Когда ты сознаешь глубоко

Свои разумные права,

Верь: не убьет тебя молва

Своею клеветой жестокой!

Отвергни ненавистных уз

Бесплодно тягостное бремя

И заключи – пока есть время -

. . . . . . по сердцу союз!

Но если страсть твоя слаба

И убежденье не глубоко,

Будь мужу вечная раба,

Не то раскаешься жестоко!}

– Убежим! я твоя!

Каютин побледнел. Он внутренно проклинал и свой план и нелепые стихи, как вдруг вбежала испуганная Катя: она махала руками и делала отчаянные жесты, указывая на перегородку. И Лукерья Тарасьевна и Каютин мигом догадались, что их подслушивают. Но когда Катя шепнула своей госпоже, кто именно подслушивает, Лукерья Тарасьевна в ужасе закрыла лицо руками. Катя, как кошка, подкралась на цыпочках к двери перегородки и приложила ухо. Пока Каютин и Лукерья Тарасьевна менялись отчаянными взглядами, горничная быстро отворила дверь и едва не расхохоталась. Лукерья Тарасьевна с ужасом увидала своего мужа, сидящего на стуле, лицо его было слегка прикрыто кисейным платьем, висевшим над его головой. Ноги и руки его были неподвижны. Каютин побледнел: ему пришла мысль, что старик умер, огорченный изменой жены. Но скоро успокоил его легкий храп, мерно вылетавший из груди старика. Все трое подошли ближе. Старик сладко спал на стуле, свесив голову на грудь и скрестив свои ноги в плисовых сапогах.