Изменить стиль страницы

Холод принялся прокрадываться к нему, пробираясь сквозь шубу, меховую телогрейку, вязаную толстую фуфайку и теплое исподнее. Под шапкой застывал лоб. Дрожь пробирала. Теперь даже в рукавицах ныли старые пальцы с распухшими суставами. Внутри окоченевших колен зашевелилась и подкатывала оттуда к самому сердцу и остренькими мышиными зубками покусывала его отвратительная мозжащая боль.

Как ветхую одежонку, донашивает старый человек свою плоть.

И жаль, а пора расставаться. Ибо плоть моя, по горькому слову Иова-страдальца, на мне болит.

О, печальная участь!

Умирает и распадается.

Навсегда разоблачиться и уснуть последним сном.

Иными днями с укоризной призываешь Создателя и со слезами говоришь Ему: зачем медлишь и не берешь меня к Себе? А то вдруг проснешься с ощущением неведомо откуда взявшейся молодой силы и шлешь хвалу Господу за щедрый дар сей временной жизни, и думаешь: как хорошо! Когда, к примеру, летом, в июле, этой же дорогой едешь в Шатров на обретение мощей преподобного, и солнце пылающим шаром плывет в яркой синеве, и притихшая земля источает сухой сладкий запах цветущего травяного половодья, и поднявшийся в Бог знает какую высь крохотный жаворонок выпевает свой ликующий псалом, и, как в Эдем, ты въезжаешь под роскошную душную сень примолкшего леса, или когда зимой по сверкающему россыпью бессчетных самоцветов снегу спускаешься к берегу Покши и восхищенным взором созерцаешь созданное вдохновленной природой царство завораживающей красоты, – ах, кто бы знал, как скорбно становится тогда при мысли, что, может быть, ты видишь все это в последний раз! Вслед за тем приходит другая мысль. Восторгающее нас совершенство Божьего мира не есть ли лучшее доказательство того, что и жизнь, и земля даны нам для творения дел любви и добра? Преподобный питал из своих рук медведя – столь глубоко сердце старца было проникнуто жалостью ко всей твари! Человече! Все жалей, обо всем сострадай, имей сердце милующее. И думай хотя бы изредка об ответе, который рано или поздно придется тебе держать перед Судией всех. Милый. Имей в душе память смертную, но не требуй от себя непосильного. Бери вподъем. Отцу моему говорил преподобный, что подвигов сверх меры предпринимать не должно. «Что толку изнурять плоть, – он говорил, отец же мой, иерей Боголюбов Марк Тимофеевич (в ту пору, впрочем, был еще диаконом), ему внимал, лелея мечту мудрые слова старца, как дорогое наследство, передать детям, – ежели в конце концов ты так изнеможешь, что не будет сил прочесть даже “Отче наш”. Ибо при изнеможении тела может у тебя ослабеть душа. Скажут, коря тебя: а вот, к примеру, авва Дорофей вкушал весьма мало и не каждый день, а никакого расслабления не знал и был всегда бодр и силен. Радость моя! Помни: “Могий же вместити да вместит”. И потом: одно дело инок, другое – священник со чадами не только духовными, но и по плоти и с милой супругой своей, и совсем иное есть человек мирской, со всех сторон осаждаемый страстями и едва поспевающий обороняться от них. Ежели монастырь, – продолжал старец, – возжелает сотворить из мира всеобщее себе подобие, то мир усохнет, а монастырь протухнет. Ежели мир навалится на монастырь, то монастырь, как град Китеж, скроется в некоем подводном царстве, а мир примется плясать и веселиться на опустевшем месте – пока не обезумеет вконец. Средний путь, он же путь золотой, он же царский, его держись. Духу давай духовное, телу – телесное, потребное для поддержания в нем сей временной жизни. Так во всем».

Сани теперь катили ровно, и ветер стих. Чуть согревшись, отец Иоанн погрузился в дремоту, явственно различая однако и ямщицкие покрикивания Андрея Кузьмича, и короткое ржание притомившейся кобылки, и возглас старшего, Александра, углядевшего на правой стороне, во мраке, едва заметный свет подступающего утра.

Состояние блаженной легкости овладело о. Иоанном. Он смутно чувствовал, что в эти минуты его уставшее, старое, продрогшее тело было словно само по себе, а его душа, как выпущенная из клетки птица, по своей воле высоко вспорхнула над снежной равниной, вставшими по краям черными лесами, над горой с дивной обителью и над всем дольним миром, познавшим так много ненависти и так мало любви. Времени не стало.

Ранним и темным декабрьским утром о. Иоанн ехал в Шатров, чтобы в предназначенной преподобному и еще при жизни предугаданной им скорби он не ощутил себя брошенным и одиноким. Целый век помогал Симеон Боголюбовым, и ныне пришла пора встать ошуюю его и с ним вместе испить горькую чашу разоренья и поругания. Но пока бежали по снегу сани, в неведомых небесах душа припадала к закованным в кандалы ногам старца Иоанна, Шатровской обители первоначальника, и сокрушенно внимала горестной его повести о человеческой злобе и зависти, об оскудении в людях любви, о гордых и жестоких сердцах сильных мира сего. И ему в ответ, утешая, пела: Старое Городище в непроходимых лесах местом отшельнических своих подвигов избрав, келлию себе в пещере соделав и полную седмирицу лет в одиночестве на горе прожив, всечестной старче Иоанне, велию стяжал ты славу себе молитвенным усердием, верностью Господу и небоязненным стоянием за истину Его. Как Спаситель умыл в горнице ноги ученикам Своим, так и ты умыл ноги посланному к тебе от староверов, признав древнее православие их книг и перстосложения и желая прекратить лютое на них гонение и всех соединить в любви и Церкви Христовой. И как первоверховные апостолы Петр и Павел, взятые в Рим, в Риме же были преданы смерти, так и ты, диавольскими сетями опутан и человеческой ложью уязвлен, был схвачен, закован, отправлен в стольный град Святого Петра, и там, три лета проведя в темнице, предстал пред Судией всех, свидетельствуя о невинности своей железными своими оковами. Спаси тебя Христос, в свой черед отвечал старец, и о. Иоанн Боголюбов тихо улыбался замерзшими губами и шептал: Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Ведь так?! Кивал седой головой Иоанн-первоначальник и говорил, что двери в Царство Небесное отверз ему сам Господь и слезы утер, и раны исцелил, и заржавелых кандалов его коснулся пречистыми Своими устами. А другие? Тот, кто от Христа отрекся, дав в залог своего отречения углем и кровью писаную грамоту? И второй, твой завистник и недруг, клеветой кормившийся, клеветой оборонявшийся и клеветой погубленный? Они где? А будто ты не знаешь, вздыхал Шатровской обители первоначальник, но, снисходя к неведению восхищенной души, указывал на расположенную невдалеке и покрытую густым мраком страну безмерной тоски.

Там они.

Там зима несогреваемая и мраз лютый.

Ты их прости, шептал в морозную мглу о. Иоанн Боголюбов. И тихий голос слышал в ответ: милый ты мой! Неужто ты думаешь, что я на них зло затаил? Мое прощение я им еще на земле дал, но не за мной последнее слово.

Дремал, просыпался и снова погружался в дрему о. Иоанн. Медленно светлело небо.

– Развидняется! – весело орал за спиной старика Андрей Кузьмич и подбадривал лошадь: – Н-но, голубка! Терпи родная, Шатров недалече!

Его возгласы были совершенно некстати.

Как раз в этот миг о. Иоанн увидел себя на мощеном булыжником монастырском дворе рядом с двумя седовласыми мужами, в одном из которых – согбенном, в белом, перепоясанном веревкой балахоне и с котомкой за плечами – он безошибочно признал преподобного Симеона. Другой, в черном подряснике, в черной камилавке, с черными же четками в правой руке и с наперсным крестом, сверху вниз смотрел на преподобного и что-то резко выговаривал ему.

Отец Иоанн все хорошо слышал.

Он сразу же догадался, что собеседником преподобного был не кто иной как Нифонт, игумен и девятый настоятель Шатровского монастыря.

Часы на колокольне отбили четверть, после чего сразу же заиграла трогательная в своей глубокой печали музыка. Отец Иоанн знал слова к ней и тихонечко их пропел: «Кто избежит тебя, смертный час…»

Братии в назидание.

Игумен (пальцами правой руки безостановочно перебирая четки и творя безмолвную молитву: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного»): Не можешь ты, отец Симеон, жить в монастыре своим уставом. Твое поведение братии в соблазн. Братия ропщет.