Изменить стиль страницы

Был только пятый час дня, и еще высоко над вершинами сосен Юмашевой рощи пылало слепящее жаркое солнце. Град Сотников с его домами, садами, в нынешнем году уродившими небывало крупную, темную снаружи, а изнутри просвечивающую алой мякотью вишню, сараями, банями, у особенных любителей уже закурившихся белыми дымками, весь был пронизан льющимся с безоблачного неба нестерпимо-ярким светом. Отец Петр шел задами, кое-где перемахивая через низенькие, ветхие заборчики, сворачивал в памятные с детства проулочки, в одном дворе нарвался на какую-то особенно яростную собаку, норовившую по крайней мере располосовать ему штанину, в другом лицом к лицу столкнулся с теткой Анфисой Устиновой, опустившей на землю корзину с вишнями, со стонами и охами разогнувшуюся и вдруг увидевшую перед собой священника – но в виде, ему совершенно неподобающем! Перекрестившись толстой белой рукой, дикими глазами уставилась она на о. Петра. Тот приложил палец к губам – помалкивай, тетка Анфиса, и махнул через повалившуюся изгородь в соседний двор. Вскоре он оказался на окраине города, в маленькой, душной сосновой рощице. За ней был пустырь, за пустырем – дорога из Красно-озерска, обрывавшаяся в Сотникове, как на краю света, а уж за ней почти сразу поднимались громадные золотые сосны Юмашевой рощи. Туда-то и метил о. Петр. Из рощи, дождавшись темноты, по недавно построенному большому мосту можно было перейти Покшу или же – если на нем будет стража – спуститься к реке, пересечь ее вброд, выбраться на противоположный высокий берег, сплошь заросший старым вишневым садом, и, миновав деревеньку Высокая, лугами двинуться к Сангарскому монастырю, ныне почти опустевшему.

В монастыре он надеялся застать о. Гурия, старца, папиного ровесника, тому назад лет, наверное, пятнадцать служившего в Сотникове вторым священником в Успенском соборе. С папой он дружил. В воскресенье, отслужив, собирались семьями – либо в доме у Боголюбовых, либо у о. Гурия и после рюмочки чýдно пели про Кудеяра-разбойника, в котором с Божьей помощью однажды пробудилась совесть (вдруг у разбойничка лютого совесть Господь пробудил, вспомнил и улыбнулся о. Петр), и он с ужасом глянул на свои злодейства. Что раньше почитал он удалью – предстало пред ним в истинном своем свете насилия над честным народом; что мнилось храбростью – оказалось всего лишь злобным куражом; что прельщало богатством – в том вдруг увидел он только прах и тлен. Мыслимо ли ему было после такового прозрения оставаться в прежнем своем разбойничьем звании? Само собой, он бросил злодействовать, покаялся и подался в обитель замаливать грехи. Слезы наворачивались, так пели душевно и так трогала сердце история раскаявшегося разбойника. И уж совсем разрывалось от счастливой муки сердце, когда они запевали «Царица моя преблагая…» Ах, в самом деле: кто еще обогреет милосердной любовью? Кто будет неустанно умолять Сына и Господа простить заблудшему человеку его грехи, дурные помыслы и страсти? Кто отдаст себя в вечное пристанище всем сирым? Только Она – Богородица и Матерь Света.

Когда у о. Гурия умерла жена, он постригся, стал в Сангарском монастыре монахом и вряд ли по старости и немощам покинул его вместе с большинством насельников, не пожелавших быть очевидцами разгона обители и ушедших в мир за лучшей долей. Где только они ее отыщут…

Первым препятствием для о. Петра стала дорога и поставленная на ее повороте в город будка. При прежней власти в ней покойно подремывал герой турецкой войны Никита Павлович Моргунов в латаном-перелатаном кителе, однако с тремя «Георгиями», шашкой и старой берданкой. Раба Божьего Никиту лет уж, наверное, шесть или семь как отпели и похоронили, и опустевшую будку лишь по старой памяти горожане называли «моргуновской». Теперь ее заняли три архаровца из отряда Гусева-Лейбзона, преимущественно дувшиеся в «очко», но время от времени выходившие на дорогу и начальственными взорами оглядывавшие проезжающие в обе стороны повозки. Дождавшись, пока они появятся, помаячат дозорными столбами, а потом снова усядутся за карты, о. Петр, как заяц, по следу которого с лаем несется свора борзых, перебежал пустырь, вступил на дорогу, но вынужден был остановиться перед мчащейся во весь опор двуколкой. «Гляди – батюшка!» – услышал он оттуда изумленный возглас, но в ответ лишь махнул рукой и легкой рысью припустил к спасительным соснам Юмашевой рощи.

Минут через пять он был уже глубоко в лесу. Поверху шумел ветерок, внизу было тихо и жарко. Отец Петр вытер платком взмокшее лицо, снял кепку и принялся на ходу отбиваться ею от налетевшей на него тучи комаров. В овраге, по дну которого, перекатываясь с камня на камень, с невнятным и нежным лепетом бежал ручеек, о. Петр умылся, глотнул прохладной воды и глянул вверх. Здесь, в овраге, уже копился вечерний сумрак, но сквозь зеленые вершины сосен по-прежнему сияло ослепительно синее небо.

Он еще раз глотнул из ручья и, отыскав в густой траве едва заметную тропинку, прошел подросший под вековыми соснами мелкий березнячок и оказался на краю круто уходящего вниз песчаного обрыва. Чистым серебром отливали под ним на солнце две старицы, по берегам поросшие редким ивняком, чуть подальше в зелени лугов проблескивала Покша, далеко впереди и слева дрожали в солнечном мареве башни и колокольня Сангарского монастыря, а правее, за выпасом и огородами, верстах, наверное, в двух лепились по склону пологой возвышенности дома града Сотникова. Храмы града видны были: Рождественского монастыря, Успенский, родная Никольская церковь, кладбищенская во имя преподобного Сергия Радонежского, чей маленький золотой куполок едва мерцал в густой листве поднявшихся вдоль ограды старых лип. У о. Петра перехватило дыхание. Боже! Отчего не внемлет человек великой красоте устроенного Тобой мира? Отчего его сердце не трепещет в восторге? Не изнывает в бесконечной благодарности Тебе – Творцу, Создателю и Отцу? В самом деле, коли бы Ты ни был всепрощающе-добр к созданной Тобой твари, разве соделал бы ее владельцем наследства, дивного в каждой черте его! Разве сияющим в неизбывной ласке небом, шелестом трав, тихими водами стариц, вековой сосной и слабой былинкой, всем поистине райским садом, который насадил Ты на земле, не хочешь Ты сказать человеку, что сей мир дан ему для радости и добра? А человек? Добр ли он к ближнему своему? Радуется ли радостью своего соседа? Отвергается ли нечистых помыслов? Сторонится ли злого? Укрывает ли гонимого? Привечает ли бедного? Лечит ли душу красотой сотворенного Тобой мира?

Вдали, над Сотниковом, медленно темнело небо. Слабая звездочка появилась над Рождественским монастырем, и о. Петр, будто получив от нее тайный знак, с невыразимо горьким чувством вдруг понял, что ему никогда уже не суждено вернуться домой, обнять Аннушку и приголубить рожденного ею сыночка. Ему суждено отныне таиться и бегать, как некогда бегал и скрывался от Саула Давид, – с той, правда, разницей, что на месте Саула была теперь овладевшая Россией безжалостная, расчетливая и лживая власть.

И, пав на колени, он взмолился: «Боже! Милостив буди, мне, грешному! Спаси и сохрани рабу Твою Анну, во чреве носящую… Спаси и сохрани чадо наше и даруй ему в жизни его превысшие из богатств – крепкую веру, неунывающее сердце и любовь к правде Твоей…» Как никогда раньше, он ощущал близость Творца. И с трепетом восторженного ужаса, отчаяния и надежды, глядя в небо, на котором все ясней и ясней разгорались звезды, он повторял: «Боже! Милостив буди мне, грешному!» От бездонной, затягивающей выси кружилась голова. Плоть его стала вдруг невесома, он взлетел. Над старицами, в которых, радуясь теплому летнему вечеру, играла рыба, над выпасом, откуда пастух гнал огрузневшее стадо, над онемевшей колокольней Успенского собора – он летел к своему дому, и сердце его заранее переполнялось счастьем от скорой уже встречи с дорогими людьми. Жену он увидел на крыльце. Под стареньким платьицем у нее округло вздымался живот. «Аннушка! – протянул он к ней руки. – Любовь моя вечная!» Но с холодным выражением, как на чужого, взглянула на него она. И в открытую дверь дома, попятившись, крикнула: «Папа! Идите сюда! Тут какой-то человек пришел…» Шарканье старых папиных ног услышал о. Петр, а затем и сам старец Иоанн встал на крыльцо рядом с Аннушкой и спросил: «А чего тебе, мил человек, надобно?» – «Папа! Аня!» – метнулся к ним о. Петр, но дверь захлопнулась, и он напрасно стучал и умолял отворить.