Изменить стиль страницы

– И еще кое-что для более полного переживания невозвратимых мгновений, – так прибавил он, изумляясь вдруг открывшемуся в нем дару легкости речи.

Иннокентий Данилович важно кивнул. И ему, предваряя окончательные расчеты, Сергей Павлович попробовал с налета вручить некую сумму, однако Иннокентий Данилович мягким движением отвел руку дающего, веско промолвив, что всему свое время. Затем они двинулись: он впереди, Сергей Павлович с Аней за ним, и минуту спустя оказались в углу зала, у столика с табличкой: «Стол не обслуживается». Но не для них был писан этот закон! Профессор-пингвин убрал табличку, отставил в сторону два стула, одним взмахом постелил свежую скатерть и произнес: «Прошу». Далее, обращаясь, главным образом, к Ане, он с замечательной четкостью изложил свои соображения по поводу возможностей местной кухни. Не то что прежде, но все же. Аня зачарованно кивала.

– А нашей даме, – спросил Сергей Павлович, – не найдется ли в погребе «Киндзмараули»? Я обещал.

– Увы, – с искренней печалью отвечал Иннокентий Данилович. – Может быть, «Ахашени». «Перестройка» требует жертв. – И он удалился, славный человек и, несомненно, лучший из официантов, в чем единодушно согласились Сергей Павлович и Аня, – удалился, чтобы вскоре предстать перед ними вновь в сопровождении совсем еще юного помощника, толкавшего уставленную тарелками и тарелочками двухэтажную тележку.

Ехал на первом ее этаже графинчик синего стекла с синей же стеклянной пробкой и с ним рядом – темная бутылка с красной этикеткой.

– Боже мой! – воскликнул Сергей Павлович. – «Хванчкара»! Кудесник!

Иннокентий Данилович сдержанно улыбнулся. Следуя молчаливым указаниям мэтра, юный его помощник накрыл стол, Иннокентий Данилович собственноручно наполнил бокал и, чуть наклонившись к Ане, негромко заметил, что вино отменное и уж во всяком случае ничуть не уступает «Киндзмараули». Затем он налил из графинчика Сергею Павловичу и, будто доверяя ему важную тайну, шепнул: «Столичная». Из старых запасов». И, как Кутузов в подзорную трубу рассматривал перед битвой Бородинское поле, так и Иннокентий Данилович, отступив на шаг, сквозь сильные свои очки обозрел стол, после чего на полном его лице отразилось удовлетворение исходным расположением двух блюд, салатницы, кокотниц с жюльенами, тарелок, а также приданных к ним ножей и вилок.

– Приятного аппетита, – с чувством исполненного долга молвил он и, поманив пальцем юношу с тележкой, двинулся в обратный путь, со спины уж совершенно точно напоминая более пингвина, чем профессора.

– Я тогда был ужасно рад, что вы пришли, – начал Сергей Павлович, вздохнул, замолчал, поднял рюмку и несмело взглянул на Аню.

Губы ее дрогнули в мимолетной улыбке, и у него счастливо и горестно сжалось сердце. Она не одна – и смысл ее несвободы выше и страшнее, чем он предполагал. Обручена с покойником. Противостоять живому можно; мертвому – нет.

– Во сне? – спросила она.

– Во сне, в забытьи, в бреду – не знаю. Хотя все было так ясно… Наяву не бывает яснее. Я даже видел у вас в руках гвоздики… белые… числом не помню сколько, но помню, что число было четное… Ладно, – остановил он себя. – Давайте выпьем. За встречу.

– Во сне? – снова спросила Аня. И такой чистый, такой мягкий и ласковый свет излучали ее глаза, что у него перехватило дыхание. Так близко – и так безнадежно далеко!

– И за ту, и за эту. Я и сейчас… Ладно.

Он выпил и тут же налил себе еще.

– Сергей Павлович! – предостерегающе молвила Аня. – Мне помнится, в «Ключах» кто-то бранил себя…

– Клянусь! – он приложил руку к груди. – Благодетель Иннокентий Данилович воплотил на этом столе лучшие страницы «Книги о вкусной и здоровой пищи». Его заботами я буду трезв как стеклышко. В «Ключах» же меня погубили три зверя – портвейн, одиночество и тоска.

– А Зиновий Германович? Он милый, смешной человек… Вы, по-моему, были вполне довольны друг другом.

– А! – махнул Сергей Павлович вилкой с наколотым на ней листом капусты по-гурийски: красным, сочным и острым. – Старый ловелас. Я из-за него, как бездомный пес, полночи продрожал во дворе. Но я ему бесконечно благодарен. Не будь его – кто знает, сидели бы мы здесь с вами или никогда больше… – он твердо взглянул на нее и договорил, – не увиделись бы.

– А это так важно? – мягко спросила она.

– Для меня, – ни на миг не замедлил он, – очень. Я о вас думаю постоянно… Нет, нет, – остановил он Аню. – Погодите. Я только вам могу рассказать, что со мной там, в «Ключах», случилось и почему я уехал… И что было потом. И что сейчас. Я никому другому не могу ни слова об этом! Кому?! – приглушенно воскликнул он. – Папе – он надо мной смеяться будет. Другу Макарцеву – он меня к психиатру поволочет. Тогда… ну, когда мне все это примерещилось – кладбище, могила Петра Ивановича, папа, Ямщиков, вы… я тогда вам о многом рассказал, и я вас спрашивал, и вы отвечали… Вы тогда все поняли и сейчас поймете, я вам объясню. Я верю, что вы поймете, потому что я вам верю… Если я сию же минуту вам не расскажу, то уже никогда! – сбиваясь, говорил он и замечал вдруг, что Аня давно уже ничего не ест и только слушает, не отрывая от него глаз с появившимся в них странным выражением. Что это было – жалость? сочувствие? сострадание? О чем либо ином он не мог и помышлять. – Да вы ешьте, Бога ради, ешьте, тут все так вкусно… И он, Иннокентий Данилович, нам еще что-нибудь принесет, ешьте, я вас умоляю!

Или это была печаль: о нем, о себе, о жизни, у нее отнявшей возлюбленного, а его обделившей подругой-утешительницей?

Через стол Аня протянула руку и теплыми пальцами коснулась сжатой в кулак руки Сергея Павловича.

– Что за история с вами приключилась? Мне кажется, она вас гнетет…

Он вздрогнул от внезапно прихлынувшего счастливого чувства.

– Гнетет? Нет. У меня с некоторых пор появилось ощущение… даже не ощущение, а вполне можно сказать, что уверенность… уверенность, что мой дед и еще один человек, я вам о нем сейчас скажу, – они хотят, чтобы я по-другому жил… Но они от меня не только этого ждут. Дед Петр Иванович – я вам тайну открою, хотя папа, а он пусть и пьяница, но во многом бывает прав, я это в последнее время особенно понял… папа никому не велел об этом… но вам, я знаю, можно, и еще я знаю, что дед Петр Иванович и тот, другой человек – они не против… Петру Ивановичу из тюрьмы трижды удавалось передавать письма жене, моей бабушке… ее, как и вас, Анной звали… и в письме, и в последней предсмертной записке… накануне казни… от него требовали две вещи. Отречения, во-первых, и, во-вторых, признания, где именно скрыто Завещание Патриарха… И за это обещали ему жизнь. А он им, – горестно и гордо произнес Сергей Павлович, – всякий раз отвечал, что Иудой не был и не будет.

– Постойте, Сергей Павлович, – перебила его Аня, – ведь Завещание Тихона – о нем речь, не так ли? – опубликовано. Мы недавно издали книгу по истории Русской Церкви после семнадцатого… я с ней работала… оно там полностью. Были, правда, сомнения в его подлинности – но я из этой книги поняла, что есть куда больше оснований считать, что Патриарх, может быть, его не писал, но подписал.

– Мне говорили, я знаю. Я не читал, но знаю, что такое Завещание существует. Но дед Петр Иванович пишет о каком-то другом, тайном, о котором Ямщиков – я у него недавно был – мне сказал, что оно, если появится, будет, как взрыв. Но об этом после. Слушайте.

Сергей Павлович старался ничего не упустить. Всякая подробность была ему теперь необыкновенно важна, а иногда даже и символична. Вот, к примеру, он заблудился. Экая важность, не правда ли? Но ежели вникнуть и вдуматься, что сие событие означает? Не представляет ли оно собой – в кратком, сжатом и образном виде – всю жизнь Сергея Павловича, никогда не имевшую руководящего нравственного начала? Отсюда немощь, колебания и ошибки при выборе пути. И этот дикий и страшный мужик в красной лыжной шапочке, покусившийся раскроить топором голову заблудившемуся путнику, – разве не олицетворяет он собой упырей и чудовищ, беспрестанно круживших вокруг Сергея Павловича и чудом не сожравших его в годы неприкаянности, одиночества и беспутства? А болото, едва не поглотившее его? Еще и по сей день зловонное дыхание трясины чудится иногда ему, и он холодеет, воображая, как над его уже безжизненным телом победно вздувается болотный пузырь. Демоны смрада и тьмы, двурогие жабы и прочие исчадия преисподней явились по его душу, но Петр Иванович вступился и спас, чему вернейшим подтверждением служит оказавшийся в тот поздний вечер поблизости старичок, необыкновенный внешним видом и мудростью и все знавший о Сергее Павловиче – имя, возраст и духовную никчемность. И если вести речь о случившихся с ним переменах, которые он сам оценивает весьма скромно, как первые шаги к указанной дивным стариком двери, то есть: обострившееся до предела недовольство собственной жизнью, чтение Евангелия, зачастую, правду говоря, вызывающее в нем противоречивые чувства и глубокие сомнения, желание войти в Церковь, дабы с ее поддержкой обрести единство со своим родом, со всеми Боголюбовыми, когда-либо служившими у алтаря, а также заполучить хотя бы малую частичку того, что люди называют верой и что в человеке сорока двух лет наталкивается на отвердевшую роговицу пороков, цинизма и почти маниакальной подозрительности, и, наконец, стремление во что бы то ни стало выяснить судьбу деда Петра Ивановича, – все это берет начало с того самого поросшего жесткой осенней травой бережка, куда он выполз, едва живой, и где услышал голос, произнесший его имя.