Изменить стиль страницы

Вы пишете в “маленьком письме”3, что Вы — былинка, что Вы не смеете говорить за всю Россию. Вот с чем я совершенно не согласен. Как, человек 70 лет, коренной русский, с исключительным талантом и познанием жизни — былинка? Я не равняю себя с Вами, у меня нет тех прав говорить громко, что у Вас, но я чувствую былинкой себя только в домашних делах. Когда я говорю о России, я чувствую, что во мне говорит Россия, те миллионы предков, которые за тысячелетия наживали каторжным трудом, страданиями, увечьями, свирепою борьбой за родину именно то сознание, какое я имею. Я не придумываю то, что пишу, я только передаю. Россия говорит тысячами голосов, и каждый из них — голос России, и все они, если искренни, законны. Мы не станем глушить в себе голос, рвущийся — как родник — не из того места, из которого бьет, а из глубокой толщи истории, из необозримого ряда душ, для которых мы — отдушина.

Бюрократы Вам страшно благодарны, если Вы — былинка. Это поддержи­вает их безумие, будто они — всё, а Россия — ничто. Ибо из вороха былинок не составишь нацию, а только подстилку под чиновничьи ноги. Мне же кажется, при всем моем смехотворном ничтожестве как отдельного обывателя, что в тот момент, когда я чувствую себя гражданином, я превращаюсь в нацию. Людо­вик XIV имел полное право сказать: Le Etat c’est moi4. Но совершенно такое же право имел сказать и каждый коренной француз.

Простите за резкости, но мы все больны, и охаем, и стонем, и это потребность наша. Дайте очухаться. Будут другие разговоры, здоровые и бодрые.

Преданный Вам М. Меньшиков

В понедельник я приду, чтобы еще раз прочесть корректуру.

2

12 июня [19]06.

Эссентуки, Азау

 

Многоуважаемый Алексей Сергеевич.

Итак, все к черту пошло, насмарку. Первый блин, действительно, комом. Вместе с досадой и тревогой я почувствовал какое-то удовлетворение: нарыв лопнул, — температура непременно упадет. Вот почему я и не думаю обрывать своего курса лечения. Серьезного восстания не будет, я в этом уверен. А если бы оно возникло, правительство, если оно не совсем из идиотов, имело бы прекрасный случай покончить с бунтом хирургически. Я на днях был на гадостном митинге, где призывали прямо к тому, чтобы передушить всех генералов и всех господ. И убедился, что это чернь и сволочь, которой далеко до серьезной революции. Но самому правительству нужно смотреть в оба и как-нибудь догадаться, для какой цели у него болтается сабля сбоку. Омещанилось наше правительство, обабилось, выродилось в старосветских помещиков. Мож[ет] б[ыть], в жилах Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны и текла кровь запорожцев, да что толку в этом! Главная, центральная беда в том, что наша власть разучилась воевать. Кому противна война, тот — сколько бы ни объявлял прописную мораль в Гааге1 — будет побит, оплёван — и не только соседями, но и своими верноподданными. По-моему, нам нужно правительство, которое любило бы войну, как охотник охоту: дичи, слава Богу, всегда хватит. Неверно, будто нет врагов внутренних и не хватает внешних. А если их сверх меры много, правительство должно биться с ними, как лев, и, главное, — без долгих размышлений.

Напишите мне, пожалуйста, без церемоний, если мне нужно вернуться раньше срока. Я пью воды и беру ванны аккуратно и, для сокращения, пожертвовал солян-щелочными ваннами и езжу в Кисловодск купаться в Нарзане. Перемен в здоровье пока ни малейших.

Крепко жму руку.

М. Меньшиков

3

12.VII.07.

Ассерн, близ Риги панс[ион] Скридзаль

 

Многоуважаемый Алексей Сергеевич.

Благодарю Вас очень, что в передовой заметке поддержали мысль о памят­нике св. Ольге. Как русский, как пскович, как сын некоей Ольги, я давно думаю, как бы это устроить.

Большая просьба: посланный мой фельетон (“Опоздали”) я писал второпях и в большой тревоге (сын у меня пропал: поехал на одно трагическое свидание за границу, и 10 дней никаких вестей). Вследствие этого у меня осталось впечатление, что я испортил тему. Если Вы найдете, что можно будет отложить, я был бы очень благодарен. В таком случае просил бы сказать в типогр[афии], чтобы мне корректуру немедленно высылали сюда (адрес — выше).

Из письма Анны Ивановны1 вижу, что Вы еще в Пб! Вот бы царю иметь Ваш хозяйский темперамент, Вашу тревогу за свое дело. А Вам бы немножко царской любви к чистому воздуху и дачной жизни.

С восхищением читаю Вашу статью о Стесселе2. Именно как обухом по голове — такое впечатление от обвинительного акта. Я в самом начале предчувствовал — по некоторым психологическим черточкам, — что это актер и пролаз, но чтобы он оказался канальей и в такой степени лжецом — я не допускал. Свиньи мы, русские, и гибнем от недостатка веры в себя. Мы двигаем немцев, чухон, шведов, поляков, жидов потому, что себя считаем хуже. Оказывается, что хуже-то они, уже потому, что они все-таки чужаки для России. Можно что угодно поручить чужому, только не родное свое дело, не защиту страны . Это должно быть заветным делом самого народа.

В отчете, что мне дал Куропаткин3, я вычитал ужасную вещь. В центре гибели нашей на Востоке оказываются две польские фамилии: полковник Ванновский, наш военный агент в Японии, — доносил неверные сведения о японских силах, — и генер[ал] Жилинский (в Главном штабе); другие, верные сведения Адабаша и Русина... клал под сукно. Это на 135 стр. отчета. И на днях читаю приказ, что Жилинский получил 10-й корпус...

Именно в силу столь нехитрой штуки Куропаткин доложил Государю (этот доклад мне показывал Витте), что армия у японцев, при всем напряжении, самое большее 300 с чем-то тысяч на военном положении. А на самом деле Япония выставила 1 1/2 миллиона. И до войны о готовящихся резервах в Петербурге доносили, — но поляк клал верные сведения под сукно, а неверные (от другого поляка) — выдавал как верные...

Конечно, Куропаткин виноват, как и Государь, ибо такие вещи, как сила соседей, их вооружение и пр., — нельзя поручать читать своему подчиненному. Это надо самому. Иначе самодержавие — шутовской вздор и ловушка для страны.

Будьте здоровы, дорогой Алексей Сергеевич, жму Вашу руку. Не отвечайте мне. Тут, где я застрял, скучно, холодно, сыро, — дожди замучили.

 

Ваш М. Меньшиков

 

4

29 мая [1]912

 

Дорогой Алексей Сергеевич.

Неделя, как живу в глухой деревне, без телефона и даже без почты. За письмами приходится ездить в Гатчину. Не знаю, как Ваше здоровье и куда решили ехать на дачу. Газеты наши доставляют мальчишки с полустанка (Войсковицы Балт[ийской] ж[елезной] д[ороги]).

То, что делается в Москве, мне — между нами будет сказано — не нравится. “Торжества”, — а что, собственно, празднуют, понять трудно. Александр III был, по-моему, идеальнейший из посредственных людей, и единственная черта его величия, это та, что он ни на какое величие не имел претензии. Я наблюдал его довольно близко в течение двух плаваний на “Державе” — в Гапсаль и в Копенгаген. Это было в 1880 году, — он был тогда наследником и казался здоровенным, жизнерадостным немцем, из тех порядочных немцев, которые стараются быть русскими. К сожалению, это был недаровитый немец — в его крови недоставало бутылки шампанского, как говорил Бисмарк о немцах. У него были хорошие инстинкты, но не было хорошей страсти, особенно хозяйской. До войны он ничем не выдался, на войне ничем не выдался. И за это ему в Петербурге и в Москве ставятся памятники (да и в других городах), причем в бронзе он выходит таким же симпатичным, как и живой. Мне кажется, это одна из несчастных особенностей нынешнего царствования — очарование Александром III с попытками подражать ему. В Москве нет еще памятника ни Ивану Калите, ни Дмитрию Донскому, ни Ивану III, который был великий государь и начинатель империи. Нет памятника величайшему уроженцу Москвы — Петру Алексеевичу. А обоим незначительным Александрам1 воздвигли, — правда, незначительные, памятники. Искусственное взбадривание общества путем “торжеств” сдается на комедию, которая едва ли кого обманет. Нужны действительные торжества, действительные успехи власти, а у нас все отыгрываются на предках, на том, что было, да сплыло... Москва утопает в иллюминациях, а есть ли порох и ружья — никому не известно, и, кажется, первому — Сухомлинову2.