Почти весь короткий день, с чувством исполняемого долга, я стара-тельно нес дежурство. Но за суетой сборов обо мне забыли. Мой заряд энергии кончился. Обратившись к первому попавшему на глаза командиру, я ляпнул:
— Товарищ командир, мне надоело дежурить. Назначьте Петьку, моего дружка, он согласен.
— Надоело, Петьку предлагаешь...
— Ага, его; видишь, он сухарь гложет.
Командир построжел и как-то странно вперился в меня:
— За такое обращение будешь дежурить до конца! — И ушел.
Батарейный санинструктор Громов провожает меня на НП. У него квадратная голова с широким стриженым затылком. Толстенные в икрах ноги в линялых обмотках при широких галифе. Новенькая телогрейка защитного цвета кое-где заляпана глиной.
— Даст тебе капитан прикурить! — очень серьезно пригрозил Громов, обернувшись ко мне.
— Я не курю, — пытаюсь отшутиться, но сам думаю: “Трибунал мне обеспечен”. Я знаю понаслышке про эту “буку” от Фомы Сидорова. Страх сурового наказания вывел меня из душевного равновесия. Если бы не Громов, я б застрелился. Автомат с полным диском при мне. Вдруг Громов что-то крикнул, прервав мои мрачные размышления, и упал, увлекая меня за собой. С диким воем чухнулся снаряд, обдав нас брызгами мокрой грязи.
— Эта зона пристреляна немцами, — пояснил он и, согнувшись в три погибели, побежал. Я за ним. Мы еще несколько раз припадали к земле, пока миновали опасный участок.
— Гад, снарядов не жалеет, по одиночкам лупит! Вот так, Кеша, убьют, и никто не узнает, где могилка твоя, — произнес Громов. Ему под тридцать. Он среднего роста, но против меня — глыба. — До темноты бы мне успеть обратно. Тебя, Кеша, упекут за милую душу, — пугал он, закидывая автомат за спину. — Мне-то какой резон топать с тобой, лишний раз подвергать себя опасности, — не унимался батарейный санинструктор, шагая впереди меня. — Ты набедокурил, так и отвечай за себя, вот что — иди один.
— Я тебя не просил, чего раскудахтался. Без тебя тошно! — не выдержал я, злясь на самого себя.
Осенний день тонул в тоскливом однообразии фронтовой полосы. На всем ее видимом пространстве лежал отпечаток происходящего трагизма. Изрытая, исковерканная, выжженная, изгаженная земля, но не утратившая своей извечной жизни. Голова у меня идет кругом. На душе беспокойно до безысходности.
Сейчас бы домой, в теплую духоту избы. Не выдержал я, мои дорогие, экзамена на жизнь. Не справился с порученным мне делом. Струсил, как сказал Зыков. Я никогда, ни перед кем не трусил, хотя человек мирный, спокойный. В соседней деревне Нокшино, бывало, перепадало по праздникам — из-за девчат. Пустое, конечно, ну, потанцуешь с деревенской кралей, для того и ходил в Нокшино. А ейные парни уже кулаки точат: “Не трогай наших девчат!” Хулиганье стоеросовое, где вы теперь?
Неожиданно я угодил в воронку. Громов прыгнул вслед за мною. И правильно сделал: пучок трассирующих пуль пролетел над нашими головами.
Командир батареи, кадровый военный, капитан Зыков разговаривал по телефону, когда мы с Громовым буквально закатились в его блиндаж.
— Товарищ капитан, по вашему вызову...
Зыков махнул рукой. Я понял и замолчал, оставаясь стоять по стойке “смирно”, с чувством неотвратимого наказания. В блиндаже тепло и даже просторно. В торцовых стенках — нары. В центре блиндажа — печка-буржуйка. Грубо сколоченный стол с коптилкой и телефоном. Вход закрывает плащ-палатка. Коптилка горит ярко, с малой копотью. Но вот капитан положил трубку на аппарат. Долго и внимательно, как мне показалось, изучал меня.
— Это кто так тебя разукрасил? Ты, что ли, Громов?
— Никак нет, товарищ капитан. Это он сам себя при неосторожной стрельбе.
В самом деле, вся левая сторона моего лица превратилась в сплошной синяк с затекшим глазом.
— За кого воюешь? — строго спросил Зыков.
“За красных”, — хотел было ответить я, но капитан не оставил мне ни малейшей паузы для оправдания. Собственно, мне и оправдываться-то было нечем.
— Твой поступок равносилен предательству, а за предательство в военное время, тем более на фронте, расстреливают! — спокойно заявил Зыков, отчего душа моя ушла в пятки. — Немцы лезут, не считаясь с потерями, а он, видите ли, расслабился, а еще комсомолец!
Громов сидел в уголке на каком-то ящике и, казалось, дремал. Вошел командир взвода разведки, старший лейтенант Китаев. Громов стоя поприветствовал его обычным “здравия желаем”.
— Ну что, вояка, еще не наигрался? Все еще опилки в голове вместо мозгов? — с ходу принялся Китаев за меня. Старший лейтенант в нашу батарею пришел за полтора месяца до отправки на фронт. У бывшего геолога форма сидела мешковато на его длинной фигуре. — Товарищ капитан, по исходным данным...
— Потом, разведчик, попроси-ка кого-нибудь дровишками разжиться.
Зазуммерил телефонный аппарат. Зыков снял трубку.
— Да, я. — Он кого-то долго, внимательно слушал с непроницаемой физиономией. — Ну хорошо, понял, понял, говорю. В шесть ноль-ноль даем уголька, хотя и мелкого, но много. — Улыбнулся, положил трубку на место. — Сейчас не сорок первый, а сорок третий год. Не они нас, мы их колотим. — При этих словах он даже взбодрился. — Однако с такими вояками, как ты, — глянул на меня, — успешно не навоюешь. Это не маневры, а фронт, где убивают, понимаешь? — При этих словах он шагнул к выходу, приказав мне следовать за ним. Громов тоже выскочил, но комбатр приказал ему остаться. Мы с капитаном пошли вдоль траншеи. — Ты напакостил мне сегодня своим разгильдяйством, поступил безответственно, скверно, — не унимался Зыков. Оттеснив от стереотрубы разведчика-наблюдателя, он покрутил ею туда-сюда, замер, не отрываясь от прибора. — Ага, вот, оказывается, где они! Подойди, — позвал меня. — Взгляни-ка сюда, Аника-воин.
Я глянул и тотчас отпрянул от окуляра. Меня охватил озноб страха.
— Что, не нравится картинка?
Действительно, испугаться было отчего. Прямо передо мною, совсем как будто рядом, стояло несколько танков “тигр” темно-зеленого цвета. Осенний лес хотя и маскировал их, но плохо. В прибор танки четко просматривались. Особого же страху нагнал на меня танк, выстреливший, как мне показалось, прямо в меня.
— Вон видишь, — указал мне капитан на жалкие лачуги в глубине нашей обороны. — То остатки от некогда приличной деревни. В ней имелось сорок семь домов. Осталось пять. Сорок семь и пять, чувствуешь пропорцию? Страшная пропорция войны, товарищ...
Я стоял, внимательно слушая комбатра. Мне было радостно сознавать, что он назвал меня “товарищ”.
— Там, где война, ничего святого — все растоптано, раздавлено, убито, — продолжал Зыков. — Страшная эпидемия нагрянула на нашу землю, эпидемия, имя которой ф а ш и з м! — Зыков говорил спокойно, сурово, по-военному чеканя каждое слово, будто командовал: “огонь! огонь! огонь!”. — На сегодня мы задачу не выполнили, не овладели рубежом. Впереди перед нами триста метров ничейной земли, или, по-нашему, нейтралка.
— Какая же она ничейная и нейтралка, когда она наша, — осмелился заметить я.
— Это нам предстоит сделать ее нашей, с твоей, кстати, помощью, — пошутил он. Отпуская меня, справился, получаю ли я письма из дома, от невесты.
— Из дома да, получаю. От невесты нет, не успел обзавестись, товарищ капитан.
— Ладненько. Давай дуй на батарею!
Обратно шлось легче. Даже опасное место проскочили без приключений. Громов не преминул поинтересоваться, куда водил меня комбатр и какое я получил взыскание. Когда услышал ответ, огорчительно сказал:
— Легко ты отделался, парень. Мог бы загреметь, не будь капитан таким добрым.
Остальную дорогу шли молча.
В полночь, когда я стоял на посту, на батарею обрушился огневой налет, мощный и жестокий. Немцы засекли батарею и теперь, видимо, решили стереть ее с лица земли. Первый снаряд, просвистев у меня над головой, упал за окопом третьего орудия. Меня ослепило фонтаном пламени, разорвавшим темноту. Второй снаряд упал возле первого орудия. Третий — посреди батареи. Я успел заскочить в свой окопчик, когда гул и огонь перемешались, не оставляя никакой надежды на спасение. Сквозь эту гибельную карусель мигали слабые звезды на вздрагивающем, опрокинутом небе. Вот, оказывается, какая она, война!