Изменить стиль страницы

Когда Толстой ехал, больной, в Гаспру, в Крыму он раз слез с экипажа и пошел пешком размяться немного. На шоссе стоял какой-то молодец вроде мелкого торговца. Толстой стал расспрашивать его о местности. Тот, видя пред собой бедно одетого старика, отвечал с достоинством и презрительно. Подъезжает коляска с графиней, Толстой благодарит молодца, садится и уезжает. Молодец был озадачен и спросил одного из спутников Толстого, кто такой этот старичок.

– Толстой... – отвечает тот.

– Как Толстой? Писатель?!

– Он самый...

– Боже мой, Боже мой... – воскликнул молодец и, с отчаянием сорвав с себя фуражку, бросил ее на пыльное шоссе. – А я как говорил с ним! Думал, так, странничек какой... Все в жизни отдал бы, чтобы только повидать его, а вот, подлец, говорил с ним так!

И долго стоял он без фуражки и смотрел вслед экипажу, который увозил Толстого...

Мужик лицом, мужик по костюму, Толстой, «этот великий мужик», как звали его за границей, всегда болел душой о мужике, всегда о нем думал и с великим уважением относился к нему...

Как-то, когда я жил близ Ясной, получил письмо из Сибири от одного политического ссыльного, который, отбыв свой срок, просил помочь ему вернуться домой, говоря, что нужно ему на это сто рублей: у него багажа около сорока пудов. Письмо было грубое, требовательное, неприятное. Я показал его Толстому.

– Нет, я ничего не могу сделать тут... – сказал он, нахмурившись. – Да меня и вы удивляете... – прибавил он после небольшой паузы. – Ведь вы-то знаете народ. В любой крестьянской избе нуждаются в вашей помощи несравненно больше. Если есть чем помогать, им помогайте. А тут – сорок пудов багажа...

Еще, помню, пришлось мне раз присутствовать на занятиях Толстого с крестьянскими ребятами. Это было уже в марте 1907 г. Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать это. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей началам христианской веры, а во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих занятиях Толстой не мог говорить без слез: «дети приходят заниматься, а я учусь с ними...» – говорил он. На одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне. Чтобы не смущать детей, мы – яснополянский домашний доктор, Душан П. Маковицкий, и я – сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Толстой оставил нарочно приоткрытой. И как-то к слову Толстой рассказал детям следующую легенду:

«Жил в старину в пустыне один отшельник. Он проводил все свое время на молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому старцу, и спросил его, что он мог бы сделать еще, чтобы угодить Богу. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам:

– Поди к ним, поживи с ними денек, – может, чему и научишься у них...

Пошел отшельник к мужикам в деревню – видит, встал со сна мужик, пробормотал «Господи, помилуй...» И скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять пробормотал только «Господи, помилуй...» И скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит:

– Нет, нечему научиться у них. Они и Бога-то всего два раза в день вспоминают, утром да вечером...

Взял тогда старец свою чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику.

– На, – говорит, – возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни да так, чтобы ни одной капли не пролить...

Взял отшельник чашу, а вечером воротился.

– Ну, хорошо... – сказал старец. – Теперь скажи, сколько раз за день ты о Боге вспомнил?...

– Ни одного... – смутился отшельник. – Я все на чашу смотрел, пролить все боялся...

– Ну, вот видишь... – сказал старец (тут голос Толстого стал осекаться и дрожать). – Ну, вот видишь: ты только о чаше думал, и то Бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, и семью, да еще нас с тобой, в придачу, а и то два раза Бога помянул»...

Толстой с глазами, полными слез, едва договорил, растроганный, последние слова – вернее, их договорили все вместе ребята, принявшие легенду с величайшим воодушевлением.

Конечно, известная идеализация крестьянского мира тут налицо, но, может быть, это в достаточной степени объясняется тем исключительно тяжелым положением крестьянства, которое так тревожило тогда все живые сердца.

И он никогда не упускал случая заступиться за мужика.

Летом 1907 г., когда безбрежный крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Толстой не выдержал и написал всемогущему тогда П. А. Столыпину письмо, в котором он умолял его использовать свою огромную власть для того, чтобы остановить те ужасы, которые шли тогда по всей России: все эти бунты крестьян, их жестокие усмирения, казни и прочее. Он убеждал Столыпина передать всю землю крестьянству на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро получил ответ от всемогущего министра: теория Генри Джорджа неприменима – «столыпинские галстуки»[97] применимее... Толстой прочел письмо, горько усмехнулся и сказал:

– Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот чистый листочек чудесной бумажки...

И тотчас же он оторвал чистую страницу от письма и спрятал: в этом набожном отношении к человеческому труду во весь рост была видна его исключительная душа...

Он прекрасно чувствовал всю бесплодность таких «уговариваний» правящих, много раз давал себе слово не обращаться к ним, но не выдерживал и снова писал, и снова ничего не получалось.

XXXI

Осенью 1901 г. Толстого, совсем больного, повезли в Крым.

Осмотрев Севастополь, в котором он сорок лет тому назад сражался среди ада огня и крови, Толстой с близкими проехал в Гаспру, имение графини Паниной, которая гостеприимно пред ложила кров больному. Южная природа, солнце и море скоро поправили его силы, и в Гаспру, как и в Ясную, со всех сторон потянулись люди: великий князь Николай Михайлович, историк, единственный умный человек из всех Романовых, писатели, художники, разносчик-бабид из Персии...

Особенно ярко вышло посещение большой компанией англичан и американцев, которые приехали в Крым на собственной яхте. Графиня долго не хотела пускать чужих людей, но те очень настаивали и, наконец, порешили: Толстой сядет на террасе в кресло, а гости, кланяясь, пройдут мимо него. Началось шествие. Все шло чудесно. И вдруг какая-то мисс, замыкавшая шествие, не выдержала, бросилась к Толстому и пожелала совершить с ним shake-hands.[98] Бедный старик не только не оказал ей никакого сопротивления, но, наоборот, очень любезно стал беседовать с ней. И он спросил, что ей больше всего нравится из его писаний. Мисс совершенно сконфузилась: она забыла, что кроме графа Толстого есть еще и какие-то там его писания, которые она прочесть не удосужилась. Старик пожалел ее и подсказал:

– Вероятно, «Детство» и «Отрочество»?

– О, yes! – спохватилась мисс. – Разумеется, «Детство» и «Отрочество»... Certainly![99]

Эта маленькая сценка может быть до некоторой степени ключом ко всему тому шуму, который шел тогда вкруг его имени: тут было много стадного, много моды. И потому прав был Толстой, который очень недоверчиво относился ко всем этим чествованиям и не раз говорил:

– Вздор все это. Им все равно вокруг кого кричать; вокруг Толстого, генерала Скобелева или танцовщицы какой-нибудь...

Он жил, жил как-то всемирно широко и чрезвычайно интересно, но все чаще и чаще пестрят его дневники тремя буквами – е. б. ж., – «если буду жив», – которыми он сопровождает каждый план свой, каждый свой день. Мысль о смерти никогда не покидает его. Он не боится ее как будто. И в день приезда к нему известного врача Бертензона он записал у себя:

«23 января, Гаспра, 1902. Е. Б. Ж. Все слаб. Приехал Бертензон. Разумеется, пустяки... Чудные стихи:

Зачем, старинушка, покряхтываешь?
Зачем, старинушка, покашливаешь?
Пора старинушке под холстинушку,
Под холстинушку да в могилушку...
вернуться

97

Так назывались тогда виселицы.

вернуться

98

Рукопожатие (англ.).

вернуться

99

Конечно! (англ.).