Изменить стиль страницы

И что поразительно в этой двойственной, мятущейся душе, так это то, что среди петербургских светских удовольствий, которым он восторженно предавался, среди вольных и невольных жестокостей, которые он совершал – вроде того безучастия к страданию и смерти брата, – он находит в себе все же силы записать в дневник такие «муравейные» строки:

«Могучее средство к истинному счастью в жизни – это без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, целую паутину любви и ловить туда все, что попало: и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального...».

И, читая у него такие строки, чувствуешь, что точно какая-то огромная, посторонняя ему сила вырывается так чрез него, а он, этот светский господин, кутила и почти бретёр, совершенно тут ни при чем...

VII

Не нужно быть тонким психологом, чтобы догадаться, что женщина очень рано постучалась в эту полную кипения бешеных сил душу. Уже в «Детстве» и «Отрочестве» есть намеки на эти первые устремления его. Прекрасная, она уже протягивала к нему, мальчику, сквозь терны всегда окружающих ее страданий свои зовущие руки.

Один из биографов Толстого и его так называемых последователей, человек наивный до святости, подойдя к этому периоду в жизни Толстого, – ему было уже под тридцать – делает попытку пересчитать по пальцам его увлечения: его детская любовь к Сонечке, потом, в студенческие годы, к одной казанской девице Зине, потом к неизвестной казачке на Кавказе, образ которой сохранился для нас в прелестной Марьянке в «Казаках», и т. д. Биограф, видимо, не может понять, что этими тремя женскими образами никак не может быть исчерпан опыт Толстого в этой области: страстные покаянные страницы его дневников и «Исповеди» говорят об этом достаточно красноречиво. И эти жгущие страницы как раз о том и говорят, что те женщины, которые остались всем неведомы, и дали бурной душе Толстого наибольшие радости, наибольшую горечь и оставили в ней наиболее глубокий след. И не так ли это в жизни и каждого из нас? И как наивно предполагать, что при всей своей совершенно исключительной откровенности Толстой так и сказал нам все, так все точки над i и поставил! Повторяю, что многие и многие страницы его дневников красноречиво говорят нам, что всего он нам сказать не захотел или – не посмел.

В 1856 г. Толстой увлекается одной из своих соседок по Ясной, молоденькой девушкой Валерией Арсеньевой, и наивный биограф его, рассматривая разные бумажки, относящиеся к этому периоду, торжественно, но решительно без всякого основания заявляет, что это увлечение имело какое-то особое, большое влияние на его жизнь. По моему мнению, наоборот, это мимолетное и на три четверти головное увлечение весьма пустенькой Валерией есть один из самых ничтожных эпизодов этой полной, увлекательной, как талантливая поэма, жизни. Толстому исполнилось уже двадцать восемь лет, в нем ясно пробудилось уже стихийное стремление свить свое гнездо – то стремление, которому покорно все живое, от первого воробья на заборе до великого писателя, – и вот Толстой как бы примеривает для этого гнезда всякую женщину, которая попадается ему на его жизненном пути. Примеривание его в данном случае идет комически нелепо: он, мечтатель, рисует себе это будущее в поэтических, серьезных, несколько чувствительных тонах, он как будто даже становится немножко на цыпочки перед своей избранницей и перед самим собой, а она, одна из бесчисленных птичек Божиих, которые не знают ни заботы, ни труда, мечтает о флигель-адъютантах, о шитом золотом платье и увлекается в Москве на коронации каким-то французом. Это, однако, ничуть не мешает ей поддерживать переписку со своим яснополянским вздыхателем и ментором. Толстой с этой наивной верой в человека, которая уживалась в нем рядом с полным недоверием к человеку, – отмеченным выше Тургеневым, – и которую он ухитрился пронести всей долгой жизнью своей, Толстой в длинных письмах убеждает девицу в ничтожестве и голых плеч, и платьев, вышитых золотом, и флигель-адъютантов, и алансонских кружев, – с такой горячностью, с такой серьезностью, точно сам он никогда и не стремился быть адъютантом и не измерял порядочность человека наличием свежих перчаток! Он пытается раскрыть ей глаза на иные радости жизни, девица пытается из женского кокетства подделаться под этот тон, проделывает все эти наивные женские трюки, вроде напускной холодности и прочее, но чрез пять месяцев после начала романа оба убеждаются, что они уже расстреляли бесплодно весь свой порох и что им лучше разойтись. Прелестная Валерия пошла своим путем жизни, а Толстой снова жадным сердцем стал выглядывать ту, к ногам которой он мог бы сложить свою мятущуюся душу, недоверчивую, как у человека, много раз опалявшего свои крылья, и наивную, как у ребенка, но всегда встревоженную и требующую невозможного, того, чего на земле, может быть, и не бывает...

Женщина играла в жизни Толстого колоссальную, хотя и не всегда всем видную роль. Он часто говорил об этой вековечной трагедии, которую переживают в жизни многие благородные души, говорил серьезно, тяжелыми, точно окровавленными словами, часто в интимной беседе пытался скрыть эту боль свою под шуткой, но ни окровавленные слова, ни шутки не избавили его от тоски по Женщине – ewig Weibliches[27] – до конца дней его.

– О женщине всей правды я не сказал еще... – сказал он раз мне с улыбкой. – Боюсь!.. И скажу ее только тогда, когда почувствую, что смерть на пороге: скажу все – и скорее в могилу.

И он комически изобразил, как он юркнет в гроб и прикроется поскорее крышкой.

Есть упрощенные люди, которые говорят, что причина этой его вражды к женщине был неудачный выбор подруги жизни, но я, лично присутствовавший при последних актах этой долголетней драмы, решительно заявляю, что это совершенно неверно: во-первых, никак нельзя признать его выбор неудачным, хотя бы он и закончился драмой, а во-вторых, в этой трагедии души его я слышу, повторяю, трагедию общечеловеческую, которая кончится, кажется, только с последним человеком на земле.

Я не помню того – кажется, немецкого – скульптора, который создал чудную группу: перед обнаженной женщиной стоит на коленях в позе бесконечного обожания мужчина. Точно в ответ на это прелестное произведение Роден дал свою группу «l'Eternelle Idole»:[28] в ней идол мужчина и поклоняется ему, полная восторга, женщина. Нам, мужчинам, кажется, что немецкий художник более прав, что вечный идол мира это женщина: может быть, трудно нам, слишком хорошо себя знающим, чувствовать себя в положении идола. Правда, вероятно, лежит в совокупности обеих концепций. Это лишь две точки зрения на то громадное, таинственное, прелестное и страшное явление в жизни, которое называется половым чувством или, как это ни мало нравится дедушке Толстому, – любовью.

Человечество с самых ранних времен до нас в отношении любви-победительницы резко разделилось на два неравных лагеря: одна часть его, огромная, вместе с поющими птицами, благоухающими цветами, без борьбы покорными страсти животными, словом, со всем миром живых, радостно, восторженно склоняет колена пред изукрашенным всей роскошью поэзии и искусства престолом; другая, ничтожное меньшинство, надевшее на душу власяницу и питающее ее акридами старых писаний, взбунтовалась, не желая покоряться капризной власти могучей богини, и прокляло, и вот уже тысячелетия проклинает ее на всех перекрестках. Этим бунтовщикам не нужны пестрые свадебные хороводы бабочек над цветущим лугом, не нужны весенние зори, как жемчугами перевитые соловьиного песнью, не нужны страстные черные ночи, – они хотят полного торжества светлого, как им кажется, духа человеческого над сумрачным, как им кажется, и полным всякого зла царством праха.

Эти неумирающие старцы восстали уже тысячелетия назад, но на всем протяжении человеческой истории мы нигде, ни в чем не видим ясных и несомненных следов их победы, – напротив, по-прежнему цветут цветы, и сияют звезды, и звенит солнечная земля милым детским смехом и веселыми голосами. А если случайно мы отдернем ту темную, сумрачную завесу, которой отгородились они от цветущего жизнью солнеч ного мира, – в житиях святых, во флоберовском «Искушении св. Антония», в изуродованных господином Чертковым[29] дневниках Толстого – мы видим, увы, не победителей с сияющим челом, а самоистязателей, мучеников, превративших свою жизнь в одну сплошную, неизбывную муку борьбы без всякой надежды на победу. Как отец Сергий, они могут победить на миг, но у нас нет ни малейшей уверенности, что и в другой раз отец Сергий отрубит себе палец и тем спасется от врага.

вернуться

27

Вечной Женственности (нем.).

вернуться

28

«Вечный идол» (франц.).

вернуться

29

Владимир Григорьевич Чертков (1854–1936) – российский общественный деятель, издатель, последователь и друг Л. Н. Толстого. Черткову и Софье Андреевне доверил Толстой свои дневники.