Изменить стиль страницы

Однажды вечером к ним прибежала какая-то женщина и, задыхаясь, вне себя сказала, что немцы схватили Алексея Гавриловича и, должно быть, скоро нагрянут к ним. Когда стемнело, Калугину помогли перебраться в другой дом, где тоже жили верные люди. Ночью в дом тети Даши ворвались эсэсовцы с полицаями, все перевернули вверх дном, но ничего не нашли. А еще через несколько дней новый хозяин Калугина рассказал, что на центральной площади города за связь с партизанами и помощь, оказанную раненым морякам, на старом платане был повешен Алексей Гаврилович. И еще узнал Калугин, что тетю Дашу арестовали и отвезли в тюрьму: все-таки, видно, кто-то пронюхал про него и донес, чтобы выслужиться перед оккупантами. Явных улик, наверно, не было, и ее отца и маленькую дочь не трогали, хотя тетю Дашу пока что не отпускали… Через три недели Калугин немножко окреп, поправился, и партизанские связные хитроумным способом переправили его в горы: положили в гроб, на всякий случай убрав, как покойника, и напудрив лицо; спрятали на дно несколько пистолетов с боеприпасами, купленные у румын, и на повозке повезли на кладбище. На полную вытяжку, как и положено покойнику, лежал Калугин в тесном, душном, вздрагивающем на каждом бугорке гробу и с учащенно бьющимся сердцем напряженно слушал, как два старика и пяток неутешно плачущих женщин бредут сзади, как полицаи на заставе, позевывая и поругиваясь, требуют пропуска, как, получив, вслух читают их и кому-то что-то объясняют на ломаном немецком языке, и как потом лениво звучит спасительное: «Езжайте!» От радости Калугин чуть не забарабанил кулаками в крышку гроба. Через несколько минут он услышал размеренную стрельбу и понял, что радоваться рано. Он замер в своем гробу. На кладбище — это он тоже узнал позже — как раз в это время взвод немцев упражнялся в стрельбе по мишеням. Прощание с «умершим» сильно затянулось и, вполне возможно, его пришлось бы, чтоб не выдать всех, и вправду похоронить в этой сухой и твердой каменистой земле, если бы стрелки не удалились строем на обед. Калугин ушел в горы и целый год партизанил там, участвуя в боях и рискованнейших операциях, после тяжелого ранения в грудь самолетом был переправлен на Большую землю, снова встал на ноги, был начисто забракован врачами и в строй не попал, однако опять же всеми правдами и неправдами добился, чтоб его направили в действующую армию, и закончил он войну на Эльбе водителем военного грузовика. И вот тогда-то с неодолимой силой потянуло его сюда, в Скалистый…

Глава 27. ВОЗВРАЩЕНИЕ

— Папаша, стоп! Здесь отдать якорь! — попросил краснощекий моряк, как будто Калугин сам не знал, где находится детдом.

— Из каких частей, если не секрет? — спросил Калугин, тормозя и втайне надеясь, что они с эсминца.

— Подводники, — сказал краснощекий, протягивая ему в горсти мелочь. Калугин ссыпал ее в карман, и так захотелось ему сказать им, что он тоже моряк, и воевал, и отлично знает, что такое флотская взаимовыручка, дружба, братство, и как ему приятно было чувствовать у затылка ленточку от бескозырки, и что его не укачивало даже на самой высокой штормовой волне. Но как это сказать, чтобы выглядело не жалко и не хвастливо?

— Спасибо, папаша, — сказал краснощекий. — Помог нам не опоздать, честь флота, как говорится, поддержал…

И здесь Калугин не выдержал:

— Не за что благодарить, а что касается чести флота и взаимовыручки, так ведь не одни вы, а кое-кто и постарше вас служил…

— Так вы моряк? — сразу догадался курносый. — Что же сразу не сказали?

— А что говорить… — Калугин неожиданно для себя смутился. — Очень давнишний я… — И неожиданно заторопился: — Ну бывайте!

Моряки выскочили из машины и — ладные, загорелые — в ногу, быстрым шагом, однако и без тени суеты, с достоинством, зашагали к детдому, где у дверей их уже ожидало начальство: тучный директор и две молоденькие разряженные, в коротеньких пестреньких платьицах воспитательницы.

…Он вернулся в Скалистый через неделю после демобилизации. Всю войну думал он об этом городе, писал в свою морскую часть, спрашивал о судьбе сослуживцев, о том десанте, но ответа почему-то не получил. Снова написал, и опять ни слова. Затерялось, что ли, письмо? С еще большей, необъяснимой силой потянуло его сюда. Нужно было как-то прилаживаться, втягиваться, пускать корни в новой, непривычной мирной жизни, а он не мог думать ни о чем. Он должен был хоть на день заехать сюда. Он перевалил через горы в автобусе и прямо с фанерным солдатским чемоданчиком в руке пошел через полуразбитый, еще не отстроившийся до конца, приветливый, уютный, впервые увиденный им в дневном свете городок, пошел к морю, к тому месту, где высаживался десант. Пришел и остановился. В горле его часто-часто задрожала какая-то жилка. Перед ним возвышался щебенчатый, обложенный кирпичами холмик с деревянным обелиском. С красной фанерной звездой. С дощечкой, на которой с трудом можно было прочесть, что это братская могила моряков, погибших во время десанта…

Был май, по празднично-голубому небу бежали прозрачные облачка. Дул ветерок и доносил крепкие запахи соли, гниловатых водорослей и смех загоравших на пляже. А он стоял с чемоданчиком в руке, в военной форме с недавно споротыми погонами, стоял и во всей яркой, живой, неоспоримой подлинности видел тех, кто лежал под этим обелиском, видел их возбужденными от стрельбы, с нагревшимися автоматами в руках, с гранатами, в лихо сдвинутых на правую бровь бескозырках. Он слышал ледяной рев штормового моря, когда они высаживались с СК. Он вдыхал одуряющий запах роз, цветущей сирени, и огромное, доброе, щедрое весеннее солнце слепило его глаза. А он стоял и вспоминал тусклое осеннее солнце тех дней…

И такая свалилась на него горечь, точно камнем придавило: они не дожили до этого дня и лежат вот здесь. А он дожил, уцелел. Его не присыпало, не придавило сухими камнями и щебенкой этой жесткой южной земли. Он стоял под прямыми жгучими лучами солнца и молча смотрел на братскую могилу. Все, что здесь случилось с ним и его товарищами, было так недавно, так цепко жило в его памяти, что казались неправдоподобными, абсурдными и даже кощунственными громкий смех у воды, песни, льющиеся из репродукторов, праздничный блеск неба и моря…

Скрипя кирзовыми сапогами, Калугин медленно прошел по накалившейся серой гальке мимо полуобвалившихся траншей, обрывков колючей проволоки и врытых в землю рельсов до нефтебазы — сейчас ее восстановили, расширили, и ее нельзя было узнать. Он хотел пройти на ее территорию, но для этого нужно было выписать пропуск. Конечно, он мог объяснить по внутреннему телефону в проходной, что когда-то был моряком и по приказу командования участвовал в ликвидации старой нефтебазы — военного объекта, захваченного противником, и ему, может быть, разрешили бы походить по ее территории, а может, и не разрешили бы.

И Калугин пошел дальше, туда, где с лейтенантом Гороховым и еще двумя десантниками они прикрывали огнем из автоматов отход уцелевших товарищей, которые должны были погрузиться на катер.

Вдруг Калугин увидел недалеко от воды синеватый пятнистый валунок. Он! Точно, это был он… Из-за него, распластавшись на гальке, Калугин вел огонь. Даже косые следы царапин от пуль видны…

Калугин встал на корточки, стал разрывать рукою сырую гальку, и пальцы его наткнулись на стальную острую пулю, как жало в теле, сидевшую в крупном песке. Он выцарапал ее и покатал на ладони, тяжеленькую и гладкую, совсем новенькую, точно вчера выпустили ее из ствола, чтоб убить его, подкинул, поймал и спрятал в карман.

— Отойди, солдатик, с солнца — застишь! — попросил его какой-то рыхлый белотелый курортник. Конечно же, он казался странным в эту жару, среди загорелых тел, в своей солдатской форме, в пыльных, изломанных на подъеме кирзовых сапогах. Война только кончилась, и люди хотели поскорей забыть о ней, и, кто мог, ехал сюда, на юг, полуголодный и тоже разоренный, но солнечный, с плеском моря и запахом глициний. Ехал сюда, чтоб оправиться от ран, оттаять, отогреться от военных стуж, болей, потерь и тоски. Калугин ушел с пляжа, поднялся повыше и по каменной извилистой тропе пошел вдоль кустов цветущего боярышника и кипарисов к дальнему, туманно-синему от дымки Дельфиньему мысу. Шел он долго, упорно думая о своем. Возле мыса по-прежнему было пустынно и глухо. Высокий, громадный, мощный, с плавно изогнутым скалистым хребтом и острым носом, он был до того необычаен и красив, что Калугин несколько минут неподвижно смотрел на него, силой подавляя вспыхнувшую в нем радость. Никогда не видел он его днем, при свете солнца и со стороны…