Изменить стиль страницы

— А что вы, господин Александров, не поделитесь с нами вашими военными впечатлениями? — обратился Сперанский к своему юному гостю.

— Они для вас едва ли будут интересны, — отвечала девушка, чувствуя, что Лиза таинственно дергает его за рукав.

— Отчего же? Напротив. Вон я вижу — даже Лиза ждет этого… Она от вас не отходит весь вечер.

— Ах, папа! отчего я не мальчик! — вдруг отрезала Лиза.

— Вот тебе раз! Что это за фантазия?

— Я бы с ними (она указала головой на Дурову) уехала в полк.

— Да ведь ты мышей боишься, — подскочила к ней Соня, которая начала было уже ревновать свою приятельницу к неизвестному молоденькому офицеру и почти не отходила от матери, занимавшейся каким-то рукоделием, а теперь совсем испугалась, что Лиза уйдет от них. — Там мыши…

— С ними (и опять кивок на Дурову) я и мышей не буду бояться, — отрезала Лиза.

— Ну, так прощайте, Елисавета Михайловна, прощайте, — заговорил Тургенев. А как же Саша Пушкин без вас останется?

— И он хочет идти в офицеры.

— Ну, пропал теперь бедный Наполеон, совсем пропал.

— А мы его по усам, по усам, — самодовольно бормочет старик Державин, делая шах Магницкому.

— А мы уклонимся, ваше превосходительство, — уклончиво отвечает этот последний.

Дурова, видя все то, что около нее происходило, и слушая то, что говорилось, ни глазам своим, ни ушам не верила: она никак не могла себе представить, что сидит в кругу первейших знаменитостей России и слушает их болтовню, перемешанную иногда серьезными замечаниями, которые она жадно ловила. Ничего подобного она не видела среди военных. Правда, здесь она попала в самый высший круг, который принял ее запросто, по-семейному, там же она большей частью толкалась в кругу субалтерных офицеров и солдат; к высшим же военным лицам она имела только служебное и самое косвенное отношение. Здесь ее необыкновенно поразил контраст между серьезностью беседы и самыми простыми шутками и остротами, которыми в особенности пробавлялся Тургенев: ученые мужи, светила государства болтают и дурачатся как школьники! Но это именно и подкупало ее молодое сердце. Это-то отсутствие педантичности и очаровывало ее: и этот смешной, в бархатных сапогах, «великий Державин», норовящий кого-то все «по усам» да «по усам» и засыпающий при всяком удобном случае; этот тихий, как будто бы застенчивый Карамзин, «главный историограф» и автор «Бедной Лизы», над которою плакала Россия, скромно отпарирующий нападки Тургенева; знаменитый Сперанский, любимец царя и преобразователь правительственного механизма всего государства, такой ласковый, добрый, так деликатно умевший успокоить ее личное волнение и так неподражаемо обходительный, нежно игривый с своею Лизою; этот болтун Тургенев, все видящий в смешном виде, и даже этот сладкоречивый Магницкий, ловко «уклоняющийся» от шаха, — все это глубоко и хорошо задело ее мысль, ее впечатлительность.

«Серьезные люди шутят», — думала она… Да разве это не то же, что ее товарищи уланы, иногда после самой кровавой схватки с врагом, тотчас перестают о ней говорить или вспоминать ее подробности, эпизоды, вспоминать убитых, толкуют или о том, что гуся где-нибудь раздобыли, или играют с Жучкой, или рассказывают сказки, предаются воспоминаниям самого мирного свойства? Это для них отдохновение, отвлечение мысли от одного направления к другому — это освежение мысли…

«Сапоги Редеди», «зубочистка Феодосия Печерского», «академик Васька с мышью на шее» — все это так и подмывало ее, и ей становилось и легко, и весело среди знаменитостей… Прежде она любила читать; чтение развило в ней природное воображение; внутренняя кипучесть искала простора, свободы, деятельности, — и она очертя голову бросилась в омут боевой жизни — другого исхода не было… А тут она начинает чувствовать, что для женщины могла бы быть и другая, свободная, светлая, деятельная жизнь — не на коне, не с пикою в руке…

Этот вечер у Сперанского невидимо для нее самой забросил в ее молодую, впечатлительную душу зерно будущего развития… Две самые крупные личности в истории русского просвещения — Новиков и Радищев, и она об них прежде ничего не слыхала, ничего не читала, хотя так много слышала и читала о Державине, Карамзине, Хераскове, Ломоносове…

— А на вас юпочки есть? — конфиденциально шепчет Лиза своему новому другу.

— Нет, милая.

И ей трудно не расхохотаться, тем более что Лиза ведет себя так таинственно и серьезно, как будто ей поручено было хранение важной государственной тайны.

А там опять заговорили о Новикове.

— Я не могу забыть, как он однажды накинулся на меня за дворян, — сказал Карамзин, улыбаясь своею мягкой улыбкой.

— За каких за дворян? — спросил Сперанский.

— За российских, которых я похвалил в своем «Вестнике Европы»… Я до сих пор не могу забыть этой несчастной страницы, за которую мне так досталось. У меня было напечатано: «Я люблю воображать себе российских дворян не только с мечом в руке, не только с весами Фемиды, но и с лаврами Аполлона, с жезлом бога искусств, с символами богини земледелия. Слава и счастие отечества должны быть им особенно драгоценны. Не все могут быть военными и судьями, но все могут елужить отечеству. Герой разит неприятелей или хранит порядок внутренний, судья спасает невинность, отец образует детей, ученый распространяет круг сведений, богатый сооружает монументы благотворения, господин печется о своих подданных, владелец способствует успехам земледелия: все равно полезны государству…» Так вот за это он и взъелся на меня: «А куда, говорит, девали вы, государь мой, мужика, поселянина? Все, говорит, по-вашему полезны, один он не полезен? А на ком, говорит, государство держится? А как, говорит, „господин печется о своих подданных“?»

— Что ж, он прав, — заметил Сперанский и с улыбкой прибавил: — Но не подумайте, что это говорит во мне российский попович, а не дворянин…

— Ну, конечно, зависть, — шутя пояснил Тургенев.

— Что ж, вы помирились с ним после? — спросил Сперанский.

— Разумеется, я тотчас же написал ему, что я виноват — не договорил, и старик благословил меня как на журнальную деятельность, так и на дело историографии, но при этом в поучении прибавил: «Судите умерших беспристрастно, да не осуждены будете теми, которые еще не родились…»

— Да, это совесть великого человека, — сказал задумчиво Сперанский. — Страшен суд тех, которые еще не родились.

— А я его не боюсь, — с своей неизменной веселостью заключил Тургенев.

— Почему? — спросил Сперанский.

— Меня не будут судить… Вас — это другое дело: вы — исторические деятели, и потянут вас, рабов божиих, к Иисусу… А я, что я! — симбирский помещик и дворянин… ничтожество…

Когда Дурова стала уходить, Сперанский, крепко пожав ей руку, отвел несколько в сторону и тихонько сказал:

— Заходите, пока в Петербурге — всегда рад вас видеть. — А потом прибавил: — А если ваш батюшка будет здесь и станет о вас спрашивать, — что сказать ему?

Девушка не сразу могла отвечать на этот вопрос. Волнение ее было так заметно, что Сперанский чувствовал, как дрожит у нее рука.

— Скажите, что вы видели меня… что я здорова… что государь был милостив ко мне…

— Да, это его порадует… А если. он пожелает видеть вас?

— Я боюсь… я не перенесу его просьб… его слез…

— Так сказать, что вы уехали к армии?

— Да… а я сама напишу ему. Лиза тоже таинственно шепнула ей:

— Вы приходите еще — чаще, чаще… может быть, и я уеду с вами…

Державин на прощальный поклон ее отвечал:

— А вам, молодой человек, еще придется иметь дело с Бонапартом… Вы смирите его — так у меня и в оде значится.

— Желаю вам не смирить, а пленить Наполеона, — загадочно сказал Тургенев, особенно, как ей показалось, делая ударение на слове «пленить».

Она покраснела, но ничего не отвечала — она была озадачена.

Выходя от Сперанского, Дурова чувствовала, что в душе ее зарождается что-то новое, открывается какая-то новая светлая полоса в будущем, которой она прежде не замечала.