Изменить стиль страницы

— Простить?.. за что же?

— Что я плачу…

— Да за эти слезы я полюбил вас как мою дочь… Это хорошие слезы…

— А я так гадко поступила.

— Нет. Но разве вы ни разу не писали отцу? — Писала, ваше превосходительство.

— Называйте меня Михаилом Михайловичем лучше. Мне уже и от курьеров надоело слышать свой титул.

— Я сначала боялась писать батюшке, чтоб он не вытребовал меня домой; но когда весной наш полк выступал за границу, я писала ему, просила у него прощения и благословения; но, вероятно, письмо не дошло до него. А теперь я видела его в Москве…

— Вашего батюшку?

— Да. Но он не видел меня.

— Каким образом?

— В проезде через Москву, когда флигель-адъютант Засс должен был отлучиться по делам на все утро, я зашла в Архангельский собор и там случайно увидела отца.

— Он, вероятно, сюда едет — все вас ищет.

— Мне тоже кажется. Он плакал, когда я увидела его в церкви. Мое сердце обливалось кровью, но я не смела подойти к нему.

— Отчего же?

— Он мог остановить меня, задержать… А меня требовал государь…

— Да, вы правы. Но по крайней мере теперь, если он будет здесь и я увижу его, я скажу ему, что вы живы, что я сам видел вас здоровою.

— Я ему сама это сказала в Москве.

— Сказали? Как же вы это сумели сделать?

— По окончании обедни он просил священника отслужить ему или панихиду, или молебен о здравии, и когда священник спрашивал, что же отслужить — панихиду или молебен, отвечал, что сам не знает, что служить — панихиду ли по умершей дочери, или о ее здравии. Тут-то я тихонько пробралась к нему и сказала: «Ваша дочь жива», а сама тотчас скрылась, но слышала его возглас: «Надя! это ее голос!»

Сперанский с глубоким сочувствием слушал этот рассказ и хотел что-то сказать, как в кабинет неожиданно влетела Лиза, с раскрасневшимися от воздуха и гулянья щечками, и радостно воскликнула:

— Ах, папа! мы помирились с Сашей Пушкиным… Но, увидав незнакомого офицера, вдруг остановилась, сделала большущие глаза, с недоумением посмотрела на гостя, и тотчас же, что-то сообразив, как благовоспитанная девочка присела… Она заметила в руках гостя письмо, узнала это письмо, и ее головка быстро поняла, в чем дело: тайной, дескать, пахнет… Она взглянула на отца. Тот тоже хорошо понял ее и с улыбкой сказал:

— Очень рад, что вы помирились… Рекомендую вам, господин Александров, мою «бедную Лизу».

При слове «Александров» девочка опять сделала большие глаза и недоумевающе посмотрела и на отца, и на гостя. Но тотчас же онять сообразила, в чем дело — в панашу пошла: под маленьким черепом мозг хорошо работал.

— А вы читали «Бедную Лизу»? — с улыбкой обратился к ней гость.

— Да, мы с мамой и с Соней читали, — отвечала девочка.

— О! она у меня большой начетчик, — ласково заметил Сперанский.

— А Саша Пушкин больше меня знает, — перебила девочка.

— Ну, Саша Пушкин и сам старше тебя.

— А через два года я буду старше его, — поторопилась девочка, да тотчас же спохватилась.

— Вот тебе раз! — засмеялся отец.

Девочка поняла, что попала впросак, и ей стало стыдно гостя, но гость постарался поправить ее ошибку…

— Да, через два года вы будете старше его умом и знаниями, — сказал он.

— Нет… У Саши Пушкина память лучше моей и Сониной, лучше даже, чем у Вили Кюхельбекера и у Саши Грибоедова.

— Это все ее приятели, — подсказал отец.

— А Саша Грибоедов уж большой — ему четырнадцатый год, — продолжала девочка, снова входя в свою роль. — Саша Пушкин знает наизусть всего Державина, почти всего Хераскова и Тредиаковского — ах, как он его смешно знает!

Стрекочущу кузнецу,
В зленем блате сушу…

— Ах, какой он смешной, как передразнивает его! Она снова остановилась. В кабинет входили новые гости. Один — мужчина лет за сорок, видимо, засидевшийся, заработавшийся, с бледным, уже изрезанным едва заметным резцами времени лицом и усталыми глазами. Тут же вошел и его спутник, с молодым, веселым лицом и светскими манерами.

— А! Николай Михайлович, Александр Иванович… очень рад вас видеть, — сказал хозяин, вставая и подавая гостям руки.

Встал и гусарик, с которого Лиза не спускала глаз и, видимо, желая подружиться, уже терлась около него, потрагивая за саблю.

— Позвольте познакомить вас, господа, — продолжал хозяин: — господин Александров, юный герой, которому вчера государь лично и собственноручно возложил на грудь георгиевский крест за необыкновенную храбрость и за чудесное спасение от смерти молодого Панина.

Юный герой поклонился, бряцнув шпорами и другими своими металлическими частями.

— Николай Михайлович Карамзин — историограф, — продолжал хозяин в сторону рекомендуемого.

Юный герой, быстро, ярко как-то взглянув в лицо Карамзина, сделал второй, самый глубокий, какой только можно было сделать, поклон… Щеки его покрылись румянцем радости и стыдливости…

— Я вами воспитан… я читал… я глубоко… — бормотал он бессвязно.

Карамзин протянул ему руку… «Мне приятно…»

— Александр Иванович Тургенев, — продолжал хозяин в сторону другого рекомендуемого.

— Повеса, — подсказал с улыбкой рекомендуемый: — историограф и… повеса…

— Но повеса умный, просвещенный, благородный, — добавил хозяин.

— Вездесущий, вседовольный, всеблаженный, — добавлял рекомендуемый.

Они обменялись поклонами и рукопожатиями.

— Опять насилу вытащил из архива, — сказал Тургенев, указывая на Карамзина.

— И хорошо сделали, — отвечал Сперанский.

— Но можете представить, чем я его выманил оттуда?

— Опять «слепым Якуном»?

— Нет, сказал, что адмирал Мордвинов где-то нашел и подарил вам знаменитые сапоги Редеди, чуб Святослава и зубочистку Феодосия Печерского.

И Сперанский, и Карамзин засмеялись. Улыбнулся и гусарик, переглянувшись с Лизой, которая им, кажется, окончательно завладела.

— А можете вообразить, что этот повеса наделал? — сказал Карамзин, указывая на Тургенева.

— Какой-нибудь манускрипт испортил? — улыбнулся Сперанский.

— Нет, нервы расстроил у моего архивного кота.

— Это у академика Василия Васильевича Миофаго-ва, — пояснил Тургенев.

И Лиза, и ее новый друг охотно, как видно, слушали этот серьезный разговор ученых мужей.

— Чем же это? — спросил Сперанский.

— Я ему за ученые заслуги повесил мышь на шею. И Лиза, и ее друг засмеялись. Ученый разговор становился очень занимательным.

— В самом деле, — сказал Карамзин, — повесил ему мышонка на шею; мышонок из папье-маше, искусно сделанный — настоящая мышь, и мой Васька совсем потерял спокойствие: живых мышей не ловит, а все возится с своим орденом, хочет поймать его и не может.

— Однако, как двигается ваша история? — серьезно спросил Сперанский.

— Медленно… так много архивной работы, так много не разобранных, не очищенных критикой материалов, что голова идет кругом, — отвечал задумчиво Карамзин. — Кажется, я так и положу свою усталую голову над этой историей, а все-таки не кончу ее.

— Зачем же? Вы еще молоды.

— Да, но силы падают… По возвращении государя я читал его величеству одну главу из нового тома… Государь остался очень доволен, милостиво благодарил; но одно чтение так утомило меня, что я чуть было не лишился чувств.

— Да, государь говорил мне об этом, выражал сожаление…

— А прежде со мной ничего подобного не было, — продолжал Карамзин задумчиво, — я чувствую, что история будет мне гробом…

— И монументом бессмертия, — горячо добавил Сперанский.

— И бессмертия Василия Миофагова… На монументе надо будет изобразить и Ваську, оберегающего летописи, — с своей стороны, прибавил неугомонный Тургенев.

А Лиза уже совсем завладела своим новым другом и, сидя чуть ли не на коленях у него, таинственно шептала:

— А я знаю, что вы — не вы.

— Как не я? — с удивлением спрашивал гусарик.

— Так — не вы…