С телятиной было покончено, и он хрипло засмеялся, хлопнув меня по спине:
— Хоть бы рассказал, чем ты их привораживаешь!
Я тоже кончил свою телятину. И, может быть, именно потому, что после еды я почувствовал себя немного бодрее, я решил сказать ему правду. Откинувшись назад, чтобы освободиться от его руки, лежавшей на моем плече, я начал, глядя ему прямо в глаза:
— Ну, вот что… Хватит. Хорошего понемножку. Я никогда не был в Брессаноне.
— Ты никогда не был в Брессаноне?
— Нет. И не знаю ни Москитто, ни Модуньо, ни Тесситоре, ни Патерностро.
— Что ты болтаешь?
— Это правда. И я не донжуан, хотя женщины мне нравятся. И у меня никогда не было ни Неллы, ни Пины. И вообще я никогда не служил в армии; моя мать вдова, и меня освободили.
Он посмотрел на меня своими змеиными глазками, и я снова подумал: "Ох, и ловкач! Посмотрим, как он теперь вывернется. Ведь он как кошка: умеет падать на лапы". Да куда там кошке со всеми ее лапами! Он даже не задумался ни на минуту и закричал негодующе и оскорбленно:
— Так, значит, ты меня обманул?
Я растерялся.
— Нет, я просто ошибся, — пролепетал я, — думал, что…
— Какое там ошибся! Ведь ты начал разговор с того, что ты был в Брессаноне. А на самом деле ты там не был. Ты обманул меня, лжец, бродяга, мошенник!
— Ну, ты поосторожнее выбирай выражения!
— Ты мошенник и хотел меня надуть! Пошел вон!
— Но я…
— Молчи! И я связался с таким негодяем, жуликом, бродягой! — Продолжая оскорблять меня, он поднялся на ноги и, застегнув пиджак на все пуговицы, сказал: — Не вздумай идти за мной — я позову полицейского!
И ловкий, как куница, он молниеносно выскользнул в открытую дверь.
Ей-богу, я не вру. Хоть я и ожидал, что он выкинет что-нибудь в этом роде, но никак не думал, что он сделает это так просто и неожиданно. Ох и ловок же он был! Куда ловчее меня! Грустно пошарив в карманах, я вытащил свои последние гроши и расплатился. И вдруг при выходе из траттории меня останавливает прохожий:
— Простите, не могли бы вы сказать…
Может, он просто хотел узнать, который час, или справиться об адресе, но я как заору:
— Я не знаю тебя, я никого не знаю!
Он, изумленный, так и замер на месте, а я бросился бежать.
Индеец
Перевод С. Токаревича
Для тех, у кого работы нет, безработица — это одно, а для тех, у кого она есть, — совсем другое. Для безработного она как болезнь, от которой ему надо поскорее избавиться, не то он помрет. А для того, кто работает, — это эпидемия, и он должен ее остерегаться, если не хочет заболеть, то есть стать безработным. Ну а я всю свою жизнь, начиная с шестнадцати лет, могу считать одной сплошной полосой болезней, с перерывами на то время, когда бывал здоров. Вот однажды утром, рассуждая об этом с другими малярами в вилле на шоссе Кассиа, где мы тогда работали, я и сказал:
— Видать, на этом свете только чиновникам хорошо живется… Поступает такой чиновник на службу лет двадцати, работает до шестидесяти и уходит на пенсию… Никто его не увольняет, никто не твердит о кризисе… Он не боится, что его каждую минуту могут рассчитать… Да здравствует чиновник!
Услышав эти мои слова, Гаспарино, пожилой каменщик, заметил:
— Так что ж, выходит, все должны стать чиновниками, и каменщики тоже?
— Конечно, все должны стать чиновниками.
— А ты знаешь, что бы тогда было? Теперь каменщиков берут на работу, чтобы строить дома, а тогда, наоборот, стали бы строить дома, лишь бы занять каменщиков. И кто бы потом жил в этих домах? Те же каменщики?
Прямо, можно сказать, философский спор. Но он тут же прервался, потому что Энрико, один из наших маляров, вдруг так это веско заявил:
— Вот именно, каменщики!
Мы все так и остались с открытыми ртами. А он, будто тут же пожалев о том, что сказал, отошел в сторонку и закурил. Вокруг все были люди простые, они смотрели на него и покачивали головой, словно говоря: "Да в уме ли он?"
А поскольку я уже давно приглядывался к этому Энрико и имел на его счет особое мнение, то немного погодя отвел его в сторонку и напрямик спросил:
— Скажи-ка, ты случайно не какой-нибудь переодетый шах персидский?
С видом превосходства он улыбнулся и, в свою очередь, спросил:
— Почему ты так думаешь?
А был он белобрысый, очкастый, узкоплечий. Я мог бы сразу его осадить, сказав, что маляры обычно ребята здоровые: труд у них нелегкий, требует немалой силы. Но вместо того я просто сказал, что он не такой, как все. И тогда он открыл мне всю правду.
Он не маляр, он изучает общественные науки. Его отец — богач, ему принадлежит огромный магазин тканей на улице Национале. Но Энрико отцовских денег не желает. Он хочет жить собственным трудом, как мы, рабочие, хочет узнать до конца нашу жизнь и испытать все, что испытываем мы.
— Это для чего же? — сухо спросил я.
Он на минутку замялся, потом ответил:
— Чтобы изучить ее…
Я вспылил:
— Изучай ее сколько угодно, только одного тебе никогда не испытать, если даже ты заново родишься на свет.
— Чего же?
— Того, что испытывает безработный. Предположим, что, закончив эту виллу, мы останемся без работы, как, впрочем, оно, вероятно, и будет. Что же получится? Я, как и другие маляры, окажусь на улице со всеми своими манатками. А ты отправишься домой к своему папаше и будешь чувствовать себя еще лучше прежнего.
Все с тем же видом превосходства, который начинал действовать мне на нервы, Энрико немедля ответил, что готов стать и безработным.
Я также не задержался с ответом:
— Молодец! Но для тебя это будет просто игра, как для ребят, которые играют в индейцев. А настоящие индейцы — это мы, настоящие рабочие, настоящие безработные. Ты же всегда будешь только изображать индейца, у тебя про черный день по-прежнему останется папаша со своим большущим магазином, и это будет поддерживать твой дух, даже если ты из щепетильности станешь подыхать с голоду. А для безработного не падать духом — это все, милый мой!
На этот раз он прикусил язык и будто ни в чем не бывало пригласил меня выпить стаканчик вина. Я согласился, на том разговор и кончился.
Мы расписывали комнаты одной виллы, стоявшей на холме, недалеко от шоссе Кассиа. Это была большая вилла с большим земельным участком, который обрабатывала одна крестьянская семья, живущая как раз у подножия холма. У этих крестьян я был всего несколько раз, но старшую дочь — Ириде — знал хорошо, потому что она сама частенько приходила на виллу — то приносила нам вино или фрукты, а то еще под каким-нибудь предлогом. Внешне Ириде можно было принять за городскую синьорину, однако нутро у нее было самое крестьянское. Была она, что называется, видная девушка: крутой выпуклый лоб, круглые черные глаза, задранный вверх носик и красивый большой рот, в котором, когда она улыбалась, сверкали мелкие белые зубы. Высокая, стройная, с длинной талией, полной грудью, с тонкими щиколотками и запястьями, она приносила нам бутыль вина и стаканы. Переходя из комнаты в комнату, угощала вином нас, маляров, работавших на подмостьях. А не то усаживалась на подоконник — стульев в комнатах не было — и проводила с нами время, болтая о разных разностях.
Верите ли, в Риме она побывала всего два-три раза с родителями, и ей ужасно хотелось пожить там хоть чуть подольше, чтобы узнать городскую жизнь. Однажды она с грустью сказала:
— Придется мне на днях поступить в прислуги, чтобы распрощаться с этой пустыней.
Я ответил, что с ее внешностью она могла бы найти себе занятие получше, чем жить в прислугах. И тут же увидел, как она расцвела, полная надежды. Не теряя времени, я назначил ей свиданье на вечер. Она согласилась, и так началась наша любовь.
Только не думайте, что Ириде была несерьезной девушкой. Она охотно встречалась со мной, но только так, как это принято у крестьян: на дороге у изгороди, в то время как мимо одна за другой проносятся машины. Сколько я ни предлагал ей, будто между прочим, прогуляться по полям или посидеть где-нибудь на лужайке под деревом, она всегда отвечала: