Изменить стиль страницы

— Ну, ребята, а теперь живо за работу!

Работа, как я увидел, заключалась в том, что они сели играть в покер. Все пятеро расположились за маленьким столиком и, не теряя попусту времени, принялись раздавать фишки и тасовать карты; блондиночка подкатила к ним столик на колесиках, уставленный бутылками и бокалами, и, не переставая вилять бедрами и выламываться, налила всем ликеру. Мы же, попав в эту огромную гостиную, полную красивой мебели, с мраморным, сверкавшим, как зеркало, полом, чувствовали себя неловко в своем тряпье — оно словно мешало нам двигаться, и мы так и остались стоять у дверей. Но старик, поглядев свои карты, вдруг обернулся:

— Ну, смелее, играйте, пойте… иначе какого же черта вы приехали сюда?

Я вышел вперед и заиграл на своем аккордеоне, а Клементина, широко раскрыв рот, набрала воздуху и начала петь. Звуки аккордеона глухо разносились по этой низкой комнате, а голос Клементины, еще более пронзительный и режущий слух, чем обычно, был просто душераздирающим. Однако хозяин и гости так погрузились в игру, что нас совершенно не слушали. Кончив первую песню, я сыграл вторую, затем третью, но результат был все тот же. Джованна подошла к игрокам и дала каждому по билетику. Лишь один из них взглянул на свой билетик и промолвил:

— Надеюсь, он принесет мне счастье.

Я заиграл мелодию четвертой песни, а затем и пятой; время от времени я останавливался, и тогда старик, не отрывая глаз от карт, орал:

— Как, ты уже кончил? Продолжай, продолжай!

Блондиночка теперь стояла за его креслом и, нагнувшись, смотрела в его карты, время от времени чмокая его в щеку, но он только досадливо отмахивался, словно прогоняя назойливую муху. Наконец мне все это надоело, и я медленно свел мехи аккордеона, издавшего долгий рыдающий звук, подошел к игрокам и сказал:

— Ну, мы, пожалуй, кончили…

Старик был занят тем, что одну за другой открывал карты, и пропустил мои слова мимо ушей. Потом он испустил радостный крик: "Четыре туза!" — и бросил карты на стол. Его партнеры были явно расстроены, так как, видно, проиграли немало. Старик собрал фишки, поднялся из-за стола и обратился к блондинке:

— Продолжай за меня, я немножко подышу воздухом.

Потом он направился к двери, выходящей в сад, сделав нам знак следовать за ним. Мы вышли на площадку перед виллой.

— Так, значит, — сказал он, идя впереди по аллее, — ты живешь в лачуге?

Я попытался разжалобить его:

— Да, жить мне негде, а в лачуге такая сырость… особенно когда идет дождь…

— В самой настоящей лачуге, с мокрым земляным полом, крышей из ржавого железа и дощатыми стенами?

— Да, синьор, в самой настоящей лачуге.

Он минутку помолчал, а потом медленно произнес:

— Так вот, я отдал бы эту виллу с садом и со всем, что в ней есть, за твою лачугу, за то, чтобы ходить по улицам с аккордеоном и быть безработным.

Я улыбнулся и предложил:

— Ну, если вы так уж этого хотите, мы можем поменяться.

Лучше б я этого не говорил. Он бросился на меня, как разъяренный тигр, и схватил за грудь, чуть не порвав свитер:

— Ах так, поменяться?.. Согласен!.. Но с условием?! кроме виллы ты, каналья, возьмешь себе мои шестьдесят лет и в придачу еще опухоль, что у меня на шее, и все остальные прелести… Каналья…

— Выражайтесь поосторожнее…

— Ты мне отдашь свои двадцать лет, и свое здоровье, и все свои надежды, а взамен возьмешь виллу и все, что в ней есть… Ну как, каналья, ты еще хочешь меняться? Говори, хочешь меняться?

Он тряс меня, как сумасшедший, и даже начал задыхаться, опухоль у него на шее билась и трепетала, совсем как мешок у пеликана, когда тот проглотит живую рыбку.

Я закричал в испуге:

— Эй, уберите руки!..

— Ну ладно… Иди, иди, — сказал он, неожиданно успокоившись, и резко оттолкнул меня.

Я из вежливости предложил:

— Хотите, я вам сыграю еще что-нибудь?

— Нет, хватит, — ответил он с раздражением, отмахиваясь от меня. Пьетро, отвезите всех троих туда, где мы их встретили… На, держи, — сказал он Клементине, — это на всех… потом разделите, — и сунул ей что-то в руку — как будто несколько вчетверо сложенных бумажек по десять тысяч лир.

Без лишних слов мы сели в машину. Шофер спросил нас:

— Куда вас везти?

Я ответил, поскольку время было уже позднее?

— На Виале Кастрензе, за Порта Маджоре.

Всю дорогу ехали молча. Конечно, все мы думали о тех десятитысячных бумажках, которые старик дал Клементине. Я говорил себе, что их нужно поскорее разделить, но делать это при шофере было неудобно. Когда мы доехали до Порта Маджоре, уже совсем стемнело; я попросил шофера, чтобы он остановился, и мы вылезли из машины. Сразу, тут же на дороге, я строго сказал Клементине:.

— Ну, теперь давай разделим деньги… Дай сюда.

А она мне в ответ нахально:

— Деньги он дал мне.

— Да, но ведь он сказал: это на всех!

— Я ничего не слыхала.

— Ну, будет трепаться, гони сюда деньги!

Я уже схватил ее, но она вдруг нагнулась и укусила меня — казалось, всеми своими зубами она впилась в мою руку. Я закричал от острой боли. И отпустил ее. Она стремглав бросилась бежать и сразу же скрылась в темноте.

Короче говоря, я возвратился в свою лачугу злой, усталый, в очень плохом настроении. Рука у меня болела — Клементина прокусила мне ее до кости. Я закрыл дверь и зажег свечу, после чего, совершенно обессиленный, повалился на кровать, даже не сняв с плеча аккордеон. Тут я увидел Джованну, стоявшую в противоположном углу лачуги. Пламя свечи освещало ее голубые глаза навыкате и заячью губу. Она молча некоторое время на меня смотрела, а потом сказала:

— Сколько там могло быть? Я думаю, самое меньшее — тридцать тысяч лир.

Я чуть было не рассмеялся: если бы дело было только в этих тридцати тысячах лир! Ведь этот господин погубил меня: из-за его денег Клементина потеряла голову, теперь она будет от меня скрываться, и мне придется заставить петь Джованну, у которой голос нежный и мелодичный, но невыразительный, не хватающий за душу. Клементина же своим голосом, звучавшим так резко и фальшиво, умела сказать о многом, и этот богач дал ей такую уйму денег потому, что ее пение зажгло в нем желание снова стать молодым и здоровым, пусть даже бродягой, бездомным и вечно голодным.

Сильнейший

Перевод С. Бушуевой

Пришло лето, и я завел привычку располагаться в самых людных местах: на площади Сан Сильвестро, перед центральной почтой, в галерее на площади Колонны, на улице Гамберо. На мне был легонький коричневый полушерстяной костюм — на груди под карманом я прорезал дыру, так чтобы клочок ткани болтался на ветру, как распахнутая дверца; рубашка была без галстука, с расстегнутым воротом, на ногах — стоптанные парусиновые туфли. Одним словом, для моего занятия вид у меня был как нельзя более подходящий. Итак, я располагался в каком-нибудь людном месте и, завидев подходящего мне прохожего, бросался в атаку:

— Гляди-ка! Кого я вижу! Ты что, не узнаешь меня? Ведь мы же вместе служили! Неужели не помнишь? В Брессаноне! Мы сидели рядом в офицерской столовой, помнишь?

Чтобы вы поняли, в чем тут дело, я вам скажу, что я должен был за одну, самое большее — две минуты заставить узнать себя или хотя бы вселить сомнение в душу человека, который, разумеется, никогда меня не видел. Если бы я, скажем, спросил: "А помнишь такое-то кафе?" или "Помнишь такое-то семейство?", ему было бы очень легко ответить: "Нет, мы с вами незнакомы, я ничего этого не помню". А в армии когда-нибудь каждый служил, ну и годы, известно, идут, и забыть кого-нибудь из тысячи бывших однополчан — что тут удивительного? И правда, в девяти случаях из десяти человек глядел на меня и в душу его закрадывалось сомнение. Тогда я еще больше наседал на него:

— Чудесное было время! Зато потом, к сожалению, дела мои пошли плохо. Чего я только не пережил! А сейчас видишь, каково мне — работы нет… И вообще…