Даная, конечно, была для меня пугающе толстой. Большой. Слишком мягкой. Слишком настоящей. Но в отличие от японки, в ней была подлинная нагота. Эта нагота показалась мне настолько стыдной и страшной, что сначала я быстро перестал смотреть на открытку, а потом понял, что буду смотреть на нее долго-долго. Я переставлял в ее разные места комнаты, жаркий и взмокший от смущения, а потом поставил просто на стол к вазе и лег на родительский диван.
Про себя я проклинал Татушкина.
Но он был прав. Когда-нибудь я должен был это увидеть.
Это увидеть. Это увидеть. Это уви... Наконец я встал с дивана в каком-то полном одурении и выбросил Диану в мусорное ведро.
– Пока! – сказал я ей на прощанье.
Позднее, то есть дня через два, у нас с Татушкиным состоялся еще один важный разговор. Мы сидели на лавочке в маленьком, даже крошечном пресненском переулке и спокойно говорили на интересующие нас темы.
Он снова повертел в руках уже знакомую мне пачку крошечных фотографий, затем как-то боком, косо посмотрел на меня и сказал:
– Ну че, Лева, не будешь брать картинки?
– Не буду, – глухо сказал я. – Мать найдет... Она у меня все находит.
– Ну ладно! – миролюбиво сказал Татушкин. – Я ж не навязываюсь. Хотя... я бы лично взял, за тридцать копеек. Это дешево. Но я же не навязываюсь. Ты, главное, не говори никому посторонним. А то меня в тюрьму посадят.
– Не может быть! – не поверил я.
– Спокойно посадят! – сплюнул Татушкин. – А у меня отец, между прочим, в КГБ работает. Ему карьеру ломать нельзя. У него там вся жизнь, понимаешь, происходит...
Под ногами у нас медленно ходил какой-то важный голубь, и Татушкин неожиданно метко в него плюнул. Голубь оскорбленно взлетел и замахал крыльями.
– Ты, Лева, – задумчиво сказал Татушкин, – спросить, наверное, о чем-нибудь хочешь.
– Да, хочу, – послушно сказал я. – Тебе не страшно?
– Да никто не расскажет! – махнул рукой Татушкин. – Я их всех знаю как облупленных. Вот тебя, Лева, я как-то действительно не пойму. Не могу в тебе разобраться. Ты какой-то... и не такой, и не такой. То ли скрываешься, то ли дурак. Ясности в тебе нет. А это плохо. Люди любят ясность.
– А зачем ты... вот эти фотографии продаешь? – спросил я. – Тебе чего, денег не хватает?
Татушкин сурово помолчал.
– Увеличитель гэдээровский хочу купить, – сказал он, снова сплюнув под ноги, на сей раз ни в кого конкретно не целясь. – Мне для моей работы нужно.
– Для какой еще работы? Ты же еще не работаешь? – послушно спросил я. Мне показалось, что Татушкин как бы подсказывает мне следующий ход и удовлетворенно екает селезенкой на каждый мой наводящий вопрос.
– Ты... японок моих видел? – спросил Татушкин. – Понравилось? Ну так вот... И я хочу такую же сделать фотографию. Красивую. Классную. С обнаженной девушкой. Знакомую одну хочу сфотографировать. Знаешь, как я придумал? Наберу всяких котов, крыс ручных, хомяков, черепах, собак, может, енота даже найду – и посажу ее с ними, на ковре, ну там... все дела, кругом зверюшки, как будто она волшебница. И все звери к ней так и льнут. Ништяк? Продам потом эту фотографию, много денег получу и в Америку уеду.
– А если родители узнают? – задал я вопрос.
Татушкин, судя по выражению его лица, вопросом опять остался очень доволен.
– А мы все равно поженимся, – сказал он глухо, глядя куда-то вдаль, на невидимую точку своей судьбы. – Никто нам не помешает. Какая разница?
Татушкин внимательно посмотрел на меня, и я вдруг отчетливо, практически на всю жизнь понял, что такое дружба. Этот голубь, и вся эта тут же, на лавочке сочиненная Татушкиным история, да и вообще ржавые крыши, золотая московская листва, сентябрьское солнце, запах асфальта, пыль в пересохших лужах – все эти существа и явления, все эти вещи, одним словом, стали свидетелями нашей безмолвной клятвы, которую мы с ним как бы произнесли в эту самую минуту.
Я поклялся верить Татушкину, что бы он мне не говорил. А он...
Не знаю, в чем он поклялся.
Но вершиной наших отношений стала попытка сфотографировать Мягкого в мужском туалете.
«Мягким» мой новый друг Татушкин называл Лешу Мягкова, рыхлого высокого мальчика, довольно толстого, с бегающими глазами и всегда мучительным выражением лица.
Мягкий был единственным в классе, кто иногда покупал у Татушкина фотографии – в зависимости от настроения и содержания снимка, за разную цену – от семнадцати до сорока трех копеек. Мне кажется, он купил у него всего пять или шесть снимков, и Татушкин подозревал, что Мягкий ходит с этими фотографиями в туалет и занимается там с ними всякими делами.
– Какими еще делами? – недоверчиво и брезгливо спрашивал я, не желая даже предполагать, что это было, и что нечто подобное возможно прямо в школе, но получал каждый раз довольно уклончивый ответ...
Я согласился постоять на стреме в тот день, когда Татушкин принес в школу фотоаппарат. Мягкий, получив очередную порцию фотографий, внезапно попросился выйти из класса, и мы под каким-то предлогом тут же выскочили за ним следом.
Мой друг держал тяжелый «ФЭД» под полой серого школьного пиджака.
– Стой здесь! – зашипел он и стал медленно приоткрывать дверь, нацеливаясь объективом в большую спину Мягкого, которую я в этот страшный и стыдный момент увидел мельком, как бы краем глаза.
К счастью, в этот момент прозвенел звонок, и все сорвалось.
Мягкий так ни о чем и не узнал. Я тоже.
Недели через две после нашего сближения я задал Татушкину вопрос. Меня как будто что-то дернуло в башку, и я задал этот вопрос, даже ни секунды не подумав. Я его спросил:
– Слушай, а как твоя фамилия-то? Я все время забываю. Он немного дернулся. Как будто я его толкнул. И промолчал. А я, в общем, постеснялся переспрашивать.
Интересная, кстати, вещь с этими фамилиями. Иногда фамилия у человека совершенно не запоминается. А иногда совсем наоборот. Бывают даже такие случаи, что люди много-много лет встречаются, пиво пьют, разговаривают на всякие такие темы, а потом вдруг все и выясняется.
– Знаешь! – говорит один из друзей. – А Серега-то машину купил! (Или машину разбил, или ногу сломал, что, конечно, гораздо приятнее сообщать жене или девушке. Почему приятней – как-то так толком за всю жизнь и не разобрался).
– Какой Серега? – невинно спрашивает жена или девушка.
– Ну как какой? – начинает волноваться рассказчик. – Ну Серега! Серега же! Ты что, забыла?
– Что-то не припомню. А ты напомни, может, я вспомню, – сухо отвечает жена или девушка.
– Ну как я тебе напомню?.. – теряется друг Сереги. – Ну Серега! Серега же! Ну это, ну как тебе... ну товарищ мой, по гаражу. Большой такой братан!
– Это пахнет от которого? – брезгливо уточняет жена или девушка.
– Да ну тебя! У человека несчастье (счастье), а ты...
И рассказчик надолго расстраивается. В расстройстве он идет к холодильнику, наливает пива или вина, режет закуску, выходит на балкон, закуривает, стряхивает пепел на окружающую среду. И все это время он мучительно пытается вспомнить фамилию своего ближайшего, любимейшего друга (по гаражу). И тут ему становится так больно, так мучительно стыдно, что он, сделав пару глотков, чуть ли не рыдает от чувства вины. Но потом мало-помалу успокаивается и начинает размышлять о причинах этого странного явления (наподобие автора этих строк). Он размышляет: что вот да, действительно, дико странно устроена эта самая жизнь, потому что ведь, с другой стороны, некоторых людей знаешь всегда только по фамилии! Известно, например, что какой-нибудь субъект – это обязательно Зильдерман или Кочетов. Вот хоть ты тресни, а Зильдерман и есть Зильдерман, а Кочетов есть Кочетов. Вот по работе так сложилось, или по учебе, или по жизни – а так вот оно есть, и все тут. И если даже, не дай бог, помрет Кочетов от инфаркта или от перенапряжения сил, и ты скажешь скорбно: «Слушай, а как его звали-то?» – «Кого?» – «Ну конечно Кочетова! Не Зильдермана же!» – «Да если хочешь знать, я ни того, ни другого не знаю, как зовут!» – «Вот в том-то и дело!» – «В чем дело?» – «В том дело, что умрет человек, а ты не знаешь, как его зовут!» И вот так вот препираешься, препираешься, а толку нет.