Изменить стиль страницы

На прощанье Манефа еще раз поблагодарила Самоквасова за его приношенье, но в гости не звала, как бывало прежде… Простилась сухо, холодно, тоже не по-прежнему.

Зашел было снова к Фленушке Петр Степаныч, но ее горницы были заперты, даже оконные ставни закрыты.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Седьмой час после полудня настал, закаталось в сизую тучу красное солнышко, разливалась по вскраю небесному заря алая, выплывал кверху светел месяц. Забелились туманы над болотами, свежим холодком повеяло и в Каменном Вражке, и в укромном перелеске, когда пришел туда Петр Степаныч на свиданье с Марьей головщицею… На урочном месте еще никого не было. Кругом тишь. Лишь изредка на вечернем перелете протрещит в кустах боровой кулик[225], лишь изредка в древесных ветвях проворчит ветютень[226], лишь изредка там либо сям раздадутся отрывистые голоса лежанок, барашков, подкопытников[227]. Не заметно ни малейшего признака, чтобы кто-нибудь из людей перед тем приходил в перелесок, трава нигде не примята. Переждав несколько времени, раз, другой аукнул Самоквасов, но не было ни отзыва, ни отклика. «Обманула Марьюшка! – ему подумалось. – Деньги в руках – больше ей не надо ничего!..»

О Фленушке задумался. «Отчего это она слова со мной не хотела сказать?.. Зачем заперлась, ставни даже закрыла? За какую провинность мою так осерчала?.. Кажется, я на все был готов – третье лето согласья добиваюсь, а она все со своей сухою любовью… Надоел, видно, ей, прискучил… Или обнесли меня чем-нибудь?.. По обителям это как раз… На что на другое, а на сплетни да напраслину матери с белицами куда как досужи!..»

Так, раскинувшись на сочной, зеленой траве, размышлял сам с собою Петр Степаныч. Стали ему вспоминаться веселые вечера, что, бывало, проводил он с Фленушкой в этом самом перелеске. Роем носятся в памяти его воспоминанья об игривых, затейных забавах резвой, бойкой скитянки… Перед душевными его очами во всем блеске пышной, цветущей красы восстает образ Фленушки… Вспоминается мельком и нежная, скромная Дуня Смолокурова, но бледнеет ее образ в сравнении с полной жизни и огня, с бойкой, шаловливой Фленушкой. Тихая, робкая, задумчивая и уж вовсе неразговорчивая Дуня представляется ему каким-то жалким, бедным ребенком… А у той баловницы, у Фленушки, и острый разум, и в речах быстрота, и нескончаемые веселые разговоры. «Из Дуни что-то еще выйдет, – думает Самоквасов, – а Фленушка и теперь краса неописанная, а душой-то какая добрая, какая сердечная, задушевная!..»

Где-то вдали хрустнул сушник. Хрустнул в другой раз и в третий. Чутким ухом прислушивается Петр Степаныч. Привстал, – хруст не смолкает под чьей-то легкой на поступь ногой. Зорче и зорче вглядывается в даль Петр Степаныч: что-то мелькнуло меж кустов и тотчас же скрылось. Вот в вечернем сумраке забелелись чьи-то рукава, вот стали видимы и пестрый широкий передник, и шелковый рудо-желтый[228] платочек на голове. Лица не видно – закрыто оно полотняным платком. «Нет, это не Марьюшка!» – подумал Петр Степаныч.

Побежал навстречу… Силы небесные!.. Наяву это или в сонном мечтанье?.. Фленушка.

От радости и удивленья вскрикнул он.

– Тише!.. – руку подняв, шепотом молвила Фленушка. – Следят!.. Тише, как можно тише!.. Дальше пойдем, туда, где кустарник погуще, к Елфимову. Там место укромное, там никто не увидит.

– Пойдем!.. Пойдем, моя милая, дорогая моя, – начал было Петр Степаныч, в жарком волненье схватив Фленушку за руку.

Отдернула она руку и чуть слышно прошептала ему:

– Словечка не смей молвить, лишний раз не вздохни! Услышать могут… Накроют…

– Да я, Фленушка… – зачал было Самоквасов.

– Потерпи же!.. Потерпи, голубчик!.. Желанный ты мой, ненаглядный!.. До верхотины Вражка не даль какая. – Так нежно и страстно шептала Фленушка, ступая быстрыми шагами и склоняясь на плечо Самоквасова. – Там досыта наговоримся… – ровно дитя, продолжала она лепетать. – Ох, как сердце у меня по тебе изболело!.. Исстрадалась я без тебя, Петенька, измучилась! Не брани меня. Марьюшка мне говорила… знаешь ты от кого-то… что с тоски да с горя я пить зачала…

И закрыла руками побледневшее лицо.

– Фленушка! – вскликнул Самоквасов. – Неужель это правда?

– А ты пока молчи… Громко не говори!.. Потерпи маленько, – прервала его Фленушка, открывая лицо. – Там никто не услышит, там никто ничего не увидит. Там досыта наговоримся, там в последний разок я на тебя налюбуюсь!.. Там… я… Ой, была не была!.. Исстарадалась совсем!.. Хоть на часок, хоть на одну минуточку счастья мне дай и радости!.. Было бы чем потом жизнь помянуть!.. – Так страстно и нежно шептала Фленушка, спеша с Самоквасовым к верхотине Каменного Вражка.

Давно уж село солнышко. Вечерний подосенний сумрак небо крыл, землю темнил. Белей и белей становились болота от вздымавшегося над ними тумана, широкими реками, безбрежными озерами казались они. Смолкли осенние птички, разве изредка вдали дергач прокричит, сова ребенком заплачет, филин ухнет в бору.

Пришли. Быстрым, порывистым движеньем сдернула Фленушка драповый плат, что несла на руке. Раскинула его по траве, сама села и, страстно горевшим взором нежно на друга взглянув, сказала ему:

– Садись рядком, как прежде… Посидим, голубчик, по-прежнему… В останышки с тобой посидим.

– Фленушка! – вскликнула Петр Степаныч, садясь возле нее и обняв дрожащей рукой стан ее. Сам себя он не помнил и только одно мог говорить: – Ах ты, Фленушка моя, Фленушка!..

Выскользнула она из его объятий и, слегка притронувшись ладонью к пылавшей щеке его, с лукавой улыбкой пальцем ему погрозила.

Припал он к высокой груди, и грустно склонилась над ним головою Фленушка.

– Ах ты, Петенька, мой Петенька! Ах ты, бедненький мой! – тихо, в порыве безотрадного горя, безнадежного отчаянья заговорила она, прижимая к груди голову Петра Степаныча. – Кто-то тебя после меня приласкает, кто-то тебя приголубит, кто-то другом тебя назовет?

Не частой дробный дождичек кропит ей лицо белое, мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться с ним навеки… Где былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка, слова не может промолвить в слезах.

– Фленушка, Фленушка!.. Что с тобой? – кротко, нежно лаская ее, говорил Самоквасов.

Миновал первый порыв – перестала рыдать, только тихие слезы льются из глаз.

– Давеча я к тебе приходил… С глаз долой прогнала ты меня… Заперлась… – с нежным укором стал говорить ей Петр Степаныч. – Видеть меня не хотела…

Опустила низко голову Фленушка и, закрыв лицо передником, тихо и грустно промолвила:

– Стыдно мне было… Дело еще непривычное… Не хотелось, чтобы ты видел меня такой!.. Выпила ведь я перед твоим приходом.

– Зачем это? – с горьким участьем чуть слышно сказал Петр Степаныч. – Что тут хорошего?..

Тихо, бережно взял он ее за руку. Опустив передник, она взглянула на него робким, печальным взором… Слезу заметила на реснице друга.

И полились у ней у самой из очей слезы. Горлицей, чуть слышно, воркует она, припав к плечу Самоквасова.

– А я думала… а я думала… бранить меня станешь!.. Корить, насмехаться!

– Насмехаться!.. Бранить!.. – горько улыбнувшись, заговорил Петр Степаныч. – Какое слово ты молвила?.. Да могу ли я над тобой насмехаться.

Крепко прижалась к нему безмолвная Фленушка.

– Не я, Петя, пью, – заговорила она с отчаяньем в голосе. – Горе мое пьет!.. Тоска тоскучая напала на меня, нашла со всего света вольного… Эх ты, Петя мой, Петенька!.. Беды меня породили, горе горенское выкормило, злая кручинушка вырастила… Ничего-то ты не знаешь, мил сердечный друг!

И надорванным голосом тихо и грустно запела:

вернуться

225

Иначе «слука» – Scolopax rusticola. У охотников и поваров эта дичь известна под названием вальдшнепа.

вернуться

226

Columba palumbus.

вернуться

227

Лежанка – Scolopax major, охотники дупелем ее зовут. Барашек – Scolipax media – по-охотничьи и по-поварски бекас. Подкопытник, иначе крошка, стучик– Scolopax minor, самая маленькая из породы Scolopax птичка, у охотников зовется гаршнепом.

вернуться

228

Оранжевый.