– Полно-ка, полно, моя доченька!.. Не надрывай сердечушка, родная моя!.. – Так говорила Манефа, сама обливаясь слезами и поднимая Фленушку. – Успокой ты себя, касатушка, уйми свое горе, моя девонька, сердечное ты мое дитятко!..
Встала Фленушка, отерла слезы и, выпрямившись станом, твердым, резким голосом сказала матери:
– Все я открыла тебе. Все тебе поведала… Во всем созналась… И больше никогда о том ни единого слова ты от меня не услышишь… Теперь для меня все одно, что помер он… Вот еще что скажу… Нудила ты меня, много раз уговаривала принять иночество… Смущала тогда меня суета, с ума он у меня не сходил, хоть мы и расстались навеки… Отказалась я от него ради тебя, матушка, жаль мне было расстаться с тобой… А теперь, когда знаю, что я твое рожденье, когда знаю, какова у тебя власть надо мной, вот тебе, родная, речи мои: положим начал перед иконами, благослови меня принять пострижение.
Крепко обняла Манефа Фленушку и, ни слова не молвив в ответ, стала с нею на молитву. Сотворив начал, положила игуменья обе руки на Фленушкину голову и сказала:
– Добр извол твой о Господе! Благослови тебя Господь и пресвятая богородица на житие иноческое, а мое грешное благословение навсегда да пребудет с тобою. Поди теперь, успокойся!..
Поклонилась Фленушка в ноги Манефе, испросила у ней прощения и благословения.
– Бог простит, Бог благословит! – сказала игуменья, и Фленушка медленно пошла вон из кельи.
Воротясь в свою комнату, остановилась она посередке ее. Ровно застыла вся, ровно окаменела. Унылый, неподвижный взор обращен в окно, руки опущены, лицо бледно, как полотно, поблекшие губы чуть заметно вздрагивают.
«Клонит ветер деревья, – думает она, глядя на рощицу, что росла за часовней. – Летят с них красные и желтые поблекшие листья. Такова и моя жизнь, такова и участь моя бесталанная… Пришлось куколем голову крыть, довелось надевать рясу черную!.. Иначе нельзя!.. Родная мать велит – надо покориться!.. А он-то, мой милый, желанный!.. Чует ли твое сердце, Петенька, что со мной теперь деется?.. Где уж тут?.. И думать, чать, забыл… Хоть бы разок еще на него взглянуть!.. Да где уж тут! Ты прости, прощай, мой средечный друг, ты прости, прощай, голубчик мой Петенька!.. Не видаться нам с тобой, не просиживать ночки темные!.. Ах ты, жизнь моя, жизнь горе-горькая, сокрушила ты победную мою голову, иссушила ретиво сердце!.. Хоть бы размыкать чем кручину».
Прошла в спальню и там, отворивши шкафчик, протянула руку к бутылке с бальзамом.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Посидевши у Бояркиных, побеседовавши с Ираидой, направил Петр Степаныч свой путь в Манефину обитель. Отворил дверь с заднего крыльца, Марьюшка по сеням бежит. Удивилась, стала на месте как вкопанная.
– Какими судьбами? – черные брови нахмурив и глазами сверкнув, спросила она у Петра Степаныча.
– Ну, что? – вокруг себя озираясь, шепотом спросил ее Самоквасов.
– Насчет чего? Насчет Казанской-то, что ли? – тоже шепотом, тоже чуть слышно промолвила Марьюшка.
– Ну, да. Знает матушка?
– Не знает, не ведает, – ответила Марьюшка. – На Патапа Максимыча поворочено. Спервоначалу-то на моего пострела у них дума была, знают, что сызмальства с Васькой приятелем был. Опять же видели его Бояркины, как он с Васькой пешком куда-то пошел. Потом говорила матушка, ровно бы его, непутного, в городу видела – у Феклиста трактирщика под окном, слышь, сидел… А тут поскорости, как стал Патап Максимыч свои басни плести, будто по его хотенью то дело состряпалось, про Сеньку и толковать перестали. Где он, непутный?.. Что не привез с собой?
– Со старыми хозяевами дела он кончает, нельзя ему теперь отлучиться, – ответил Петр Степаныч. – А Фленушка что?
– Ничего, – спокойно промолвила Марьюшка. – Постригаться собиратеся, и я, глядя на нее, – прибавила головщица.
– Тоскует, слышь?
– Еще бы не тосковать!.. До кого ни доведись… При этакой-то жизни? Тут не то что истосковаться, сбеситься можно, – сердито заворчала Марьюшка. – Хуже тюрьмы!.. Прежде, бывало, хоть на беседы сбегаешь, а теперь и туда след запал… Перепутал всех этот Васька, московский посланник, из-за каких-то там шутов архиереев… Матери ссорятся, грызутся, друг с дружкой не видаются и нам не велят. Удавиться – так впору!..
– Фленушка и то, слышь, руки на себя… – начал было Петр Степаныч.
– Дурила, – перебила его головщица, – хлебнула маленько, ну и пошумела.
– Неужто в самом деле пить зачала? – тоскливо спросил Петр Степаныч.
– А что же не пить-то? – на ответ ему Марьюшка. – С этакой-то тоски, с этакой муки как иной раз не хлебнуть?.. Тебя бы посадить на наше место… И ты не стерпел бы… И тебе не под силу бы стало!
– Можно к матушке? – помолчав немножко, спросил Петр Степаныч.
– Спит, – отвечала Марьюшка. – К нам покамест пойдем, краля-то твоя дома…
И, взяв Самоквасова за руку, повела его по темным переходам. Распахнув дверь во Фленушкины горницы, втолкнула туда его, а сама тихим, смиренным шагом пошла в сторону.
Фленушка сидела у стола, какое-то рукоделье лежало перед ней, но она до него не дотрагивалась. Взглянул Петр Степаныч и едва узнал свою ненаглядную – похудела, побледнела, глаза до красноты наплаканы…
– Здравствуй, Фленушка! – радостно вскликнул он. В голосе его слышались и любовь, и тревога, и смущенье, и душевная скорбь.
Руками всплеснула Фленушка, стремительно вскочила со стула, но вдруг, неподвижно став середи комнаты, засверкала очами и гневно вскрикнула:
– Ты зачем?.. Тебя кто звал?.. Смущать?.. Покоя не давать?.. Забыл разве, что навек мы с тобой распрощались?..
– Фленушка! – нежно молвил ей Петр Степаныч, тихо взяв ее за руку.
Гневно выдернула она руку.
– Зачем, я тебя спрашиваю, зачем ты приехал сюда? – в сильном раздраженье она говорила. – Баловаться по-прежнему?.. Куролесить?.. Не стану, не хочу… Будет с тебя!.. Зачем же ты кажешь бесстыжие глаза свои мне?
– Истомился по тебе я, Фленушка, – со слезами в голосе заговорил Петр Степаныч. – А как услышал, что и ты зачала тосковать, да к тому еще прихварывать, таково мне кручинно стало, что не мог я стерпеть – наспех собрался, лишь бы глазком взглянуть на тебя.
– Ну, что же?.. Взглянул? Видел меня?.. – прищурясь и надменно улыбаясь, молвила Фленушка. – Ну, и будет с тебя!.. Убирайся!..
– Да что ж это, Фленушка? Что с тобой? – в изумленье спрашивал ее Петр Степаныч и протянул было руки, чтоб охватить стройный, гибкий стан ее.
– С глаз долой! – увернувшись и топнув ногой, вскрикнула Фленушка. – Прочь!.. Чтобы я никогда тебя не видала.
– Что ты, что ты, Фленушка? – начал было Самоквасов.
Но ее уже не было. Стремительно кинулась она в спальню боковушу. Не успел опомниться Петр Степаныч, как она и на ключ заперлась. Раз-другой торкнулся, ответа нет.
– Фленушка, Фленушка!.. Выдь на минуточку!.. Пусти меня!
Но как ни молил, как ни просил, дверь не отворилась.
Маленько погодя Марьюшка вошла.
– Встала матушка, можно теперь к ней, – сказала она.
– Что это с Фленушкой-то? Убежала, заперлась, говорить не хочет со мной, – спрашивал у головщицы Петр Степаныч.
– Нешто не знаешь ее? – брюзгливым голосом она ответила. – Чудит.
«Не выпила ль?» – мелькнуло в мыслях Самоквасова. Недовольный и сумрачный пошел он к Манефе.
– С чего это она зачудила? – дорогой спросил головщицу.
– Как с чего? – досадливо и насмешливо ответила Марьюшка. – Да на такую жизнь ангел с неба сойди, и тот, прости Господи, взбесится… Тоска!.. Слова не с кем молвить, не с кем ни о чем посоветоваться!.. Ни потужить, ни порадоваться!.. Опять же нудят ее в иночество… Каждый Божий день уговоры, да слезы, да ворчанья… Как тут с ума не сойти?.. Посадить бы тебя на ее место, петлю бы на шею накинул. Не тебе бы, Петр Степаныч, попреки ей делать!.. Да… Кто на такую печаль да на горе навел ее?.. Кто напустил на нее такую кручину? Подумай-ка хорошенько, на чьей душе лежит ее горькая жизнь?..