Изменить стиль страницы

Казалось, мои упорные вопросы смущали туземцев. Все их объяснения были разноречивы: один давал мне понять, что Тоби вернется очень скоро, другой — что он не знает, где Тоби, а третий, неистово ругая Тоби, уверял меня, что он улизнул и никогда не вернется. Мне казалось в то время, что они пытались скрыть от меня истину из опасения, что я не перенесу ужасного несчастья.

Боясь, что какая-нибудь беда стряслась с Тоби, я отыскал юную Файавэй и постарался узнать, если возможно, правду.

Это нежное существо уже давно привлекло мое внимание не только своей исключительной красотой, но и выражением особенной понятливости и человечности. В ее обращении со мною, особенно когда я лежал на циновках, страдая от боли, сквозила нежность, которую нельзя было не понять или не заметить. Когда бы она ни вошла в дом, на лице ее я читал живейшее участие к себе. Приближаясь ко мне, она поднимала слегка руку в знак сочувствия, а ее большие лучистые глаза пристально смотрели в мои, когда она ласково шептала: «Ав-а! Ав-а! Томмо!» — и грустная садилась около меня.

Таков милый образ, в каком являлась мне Файавэй. Надеясь на ее чистосердечие и понятливость, я обратился к ней, встревоженный исчезновением Тоби.

Мои вопросы явно огорчили ее. Она оглядывалась кругом то на одного, то на другого из стоящих рядом, как бы не зная, какой мне дать ответ. Наконец, уступая моим настойчивым просьбам, она дала мне понять, что Тоби уехал вместе с лодками, которые подходили к берегу, но обещал вернуться по прошествии трех дней.

Услышав это, я мысленно обвинил Тоби в том, что он вероломно покинул меня. Но потом, когда я немного успокоился, мне стало стыдно, что я заподозрил его в таком поступке по отношению ко мне. Я утешал себя мыслью, что он отправился не дальше, чем в Нукухиву, чтобы ускорить мое освобождение. Во всяком случае, думал я, Тоби вернется хотя бы с лекарствами, которые мне необходимы, а затем, как только я поправлюсь, уже не будет никаких препятствий для нашего бегства.

Успокаивая себя такими размышлениями, я лег спать в эту ночь в лучшем расположении духа, чем в предыдущие.

Следующий день прошел без каких бы то ни было напоминаний о Тоби со стороны местных жителей. Они, казалось, избегали всякого разговора о нем. Это возбудило у меня некоторые подозрения. Но когда наступила ночь, я поздравил себя с тем, что прошел уже второй день и что завтра Тоби опять будет со мною.

Но и следующий день пришел и ушел, а товарищ мой не появлялся. Он считает три дня с того утра, как уехал; он прибудет завтра, — решил я. Но и этот томительный день прошел также без него. Даже и тогда я не отчаивался: что-нибудь могло задержать его, он, может быть, ждет отплытия судна в Нукухиве, и через день или два во всяком случае я увижу его снова.

Но день за днем проходил, все увеличивая мое разочарование. Наконец, надежда оставила меня.

«Да, — думал я, — он убежал — ему и горя мало, что с его несчастным товарищем может стрястись беда. Дураком я был, думая, что кто-нибудь захочет вновь возвратиться в долину, раз ему удалось отсюда выбраться. Он уехал и оставил меня одного преодолевать все опасности, которыми я окружен». Но иногда мне приходило в голову, что вероломные островитяне разделались с ним, и этим объясняется и смущение, которое они испытывали от моих вопросов, и их сбивчивые ответы. Или он захвачен другим племенем? Или — что еще ужаснее — его постигла та участь, при мысли о которой у меня замирала душа. Я терзался в бесплодных догадках: ни одно известие о Тоби не доходило до меня. Он ушел, чтобы никогда не вернуться.

Но какова бы ни была его судьба, теперь, когда он ушел, туземцы увеличили знаки внимания и доброжелательства ко мне, обращаясь со мной с таким уважением, как если бы я был посланником неба.

День проходил за днем, и в обращении со мною не было заметных перемен. Постепенно я утерял последовательность дней недели и незаметно погрузился в апатию, которая обычно наступает после первого взрыва отчаяния. Моя нога стала заживать, опухоль спала, боль уменьшилась, и были все основания надеяться на скорое выздоровление от болезни, так долго томившей меня.

Пока я еще не совсем оправился от болезни и потому почти не выходил из дому, островитяне всячески старались развлечь меня и постепенно втянуть в интересы собственной жизни. Я гордился тем, что мне дважды удалось оказать им услугу благодаря некоторым вещам, привезенным еще с корабля, и умению пользоваться незнакомыми им орудиями — иглой и бритвой.

Когда я как-то развернул сверток с вещами, принесенными с судна, туземцы уставились на его содержимое, точно перед ними была шкатулка с драгоценностями. Употребление мною этого свертка в качестве подушки казалось им недопустимым, и они настояли на том, чтобы это сокровище было тщательно сбережено. Поэтому сверток привязали к веревке, второй конец которой перекинули через кровельную балку, и вздернули под самую крышу, где он и висел прямо над моими циновками. В случае нужды я мог легко достать свои вещи: стоило только отвязать нижний конец веревки и таким образом спустить сверток. Это было чрезвычайно удобно, и я всячески старался объяснить туземцам, как я высоко ценю их изобретательность. В свертке моем находились: бритва, запас иголок и ниток, остатки табаку и несколько ярдов пестрого ситца.

Вскоре по исчезновении Тоби, когда мне стало ясно, что я еще долго отсюда не выберусь, — если мне вообще суждено отсюда когда-нибудь выбраться, — я занялся осмотром своего гардероба, состоявшего из рубашки и пары штанов. Мне пришло в голову, что если я их не сберегу, то предстану перед цивилизованными собратьями в самом плачевном виде. Я решил снять с себя матросский костюм и убрать его на время, а пока подчиниться моде жителей долины Тайпи, несколько изменив обычный покрой их одежды по своему вкусу.

Как-то раз у меня разорвался плащ, и мне захотелось показать островитянам, как легко зашить эту дырку. Я спустил из-под крыши свой узелок и, достав оттуда иголку с ниткой, принялся за починку. Они смотрели на это, невиданное дотоле занятие с восторгом и удивлением. Старый Мархейо вдруг хлопнул себя рукой по лбу и, кинувшись в угол, вытащил оттуда грязную и рваную полоску полинявшего ситца — вероятно, когда-то он получил его в торговой сделке на берегу — и стал умолять меня применить и тут свое искусство.

Я охотно согласился, хотя мои неловкие пальцы еще никогда не имели дела с такими громадными прорехами. Когда я кончил починку, старый Мархейо по-отечески обнял меня и, снявши пояс, обернул ситец вокруг бедер, вставил в уши украшения, схватил копье и вылетел из дому.

Я почти никогда не употреблял бритвы, пока жил в долине, но этот маленький предмет вызывал особое восхищение тайпи. Нармони, известный герой среди туземцев, особенно следивший за своей внешностью, тщательнее всех татуированный, попросил меня провести бритвой по его уже бритой голове.

Дикари обычно бреются при помощи зуба акулы, хотя, на мой взгляд, он так же мало пригоден для бритья, как однозубые вилы для собирания сена. Немудрено, что смышленый Нармони сразу оценил преимущество моей бритвы перед своим обычным инструментом. Но я дал ему понять, что не могу исполнить его просьбы, не наточив бритвы. Чтобы объяснить свою мысль, я несколько раз провел бритвой по ладони, как по оселку. Нармони тотчас понял меня, выбежал из дому и через минуту притащил целую каменную глыбу величиной с жернов. Но об этот неотделанный камень можно было только изломать бритву, а не наточить, и мне волей-неволей пришлось приступить прямо к бритью. Бедный Нармони корчился и извивался при этой пытке, но, убежденный в моей ловкости, вытерпел боль, как настоящий мученик. Голова его имела ужасный вид после того как я избороздил ее тупой бритвой. Нармони был удовлетворен моей работой, и я не стал его разубеждать.